— Помилуй, Господи, и просвети на всё доброе рабу Твою, царевну Софию! — молился он, кланяясь земно. Царевна крестилась и склоняла перед иконами свою голову, нетерпеливо ожидая окончания его молитвы.
— Иван! — окликнула она его, когда он кончил. — Не рано теперь, пора уходить тебе. Возьми вот книжечку, в ней написано, сколько выдать от меня бедным, а ты отнеси книжечку к князю Василию…
— Знаю, хаживал, — проговорил Иван тонким своим голоском. — Бог да хранит тебя, царевна, от чужих людей! — докончил он, задумчиво глядя на иконы.
— Что ты, Иван, или опасаешься идти к князю!
— Иван за себя не боится, а за тебя на сердце непокойно. Давно хожу к Василию, и к другим ты людей посылаешь, то мне боязно на сердце. Бывает добро, бывает и худо.
— Ну, что же? — спрашивала царевна не без суеверия, отыскивая значение в словах блаженного.
— Меня люди не обижают, а тебя да хранит Господь. Ныне день, а завтра, смотришь, и другой: так Создателю нашему угодно было! Прощай, царевна, я пойду, я тебя послушаю. Тебя и все слушают, царевна! — прибавил он, и Софья усмехнулась самодовольно. Она проводила Ивана через другую комнату до лестницы, чтоб устранить от него расспросы боярыни Анны Петровны.
— Час поздний, — сказала она, вернувшись от лестницы. Все поспешили свернуть свои работы и оставить царевну Софью одну в её покоях, простясь с нею. К ней тихой поступью вошла её постельница, чтобы, по обыкновению, приготовить постель царевны. Постельница вошла из крестовой комнаты в опочивальню, у двери которой на одной стене было нарисовано изображение царя Давида, молившегося на коленях.
— Все тебя слушают… — повторила Софья слова блаженного. — Да, он смекает, при всей простоте своей! Не старшая я сестра, меня слушают, сами сёстры смирны, покорливы, без меня постригли бы их давно; ничего не смекают; поддержки у нас нет, кроме боярина Милославского… — закончила Софья и боязливо подняла глаза свои на иконы, перед которыми в виде паникадила висела серебряная лампада; её слабое пламя одно освещало молельню. Постельница, молодая женщина, с бойким и смышлёным видом, вышла между тем из опочивальни царевны и ждала, не взглянет ли, не спросит ли о чём Софья.
— Спасибо, Фёдорушка, — обратилась к ней царевна, — время теперь помолиться перед сном…
Смышлёная женщина поняла, что не время ещё приступать к своим обычным пересказам всего совершившегося днём в тереме и в городе, и вышла в другую комнату, присела там на скамеечке, у печки с расписными изразцами. Оставшись одна, царевна тревожно расхаживала по комнате около окон; не могла она сразу приступить к молитве; походив в раздумье, она остановилась, наконец, перед иконами и начала читать молитвы. Но молитва её была непродолжительна: в сердце не было кротости и смирения, с которыми и душа настраивается к молитве.
Окончив краткую молитву, царевна перешла в свою опочивальню, где была приготовлена постель на высокой кровати с богатой резьбой колонок и с тяжёлым постельным занавесом, спускавшимся с потолка на золотой цепи с круглым позолоченным шаром. Царевна села на большое кресло с резной спинкой и протянула руки к стоявшему на столе подле неё ларцу, украшенному богато инкрустациями из перламутра, с тонкой позолотой по дереву. Вынув из ларца круглое ручное зеркало, она сняла повязку, распустила волосы и внимательно всматривалась в своё лицо. Она видела в зеркале отразившееся свежее, полное лицо и полную шею; тёмные глаза глядели на неё из зеркала с привычным ей проницательным напряжением; лицо царевны приняло выражение самодовольное, она успокоилась, оглядев себя в зеркале, но, опустив зеркало на колени, сидела она, глубоко задумавшись.
«Увижу ли я князя Василия завтра? Что-то он ответит на письмо, что Иван понёс к нему?..» — думала она, и потом проносился целый ряд мыслей и вопросов в голове её; глаза глядели озабоченно куда-то; они проникались внутренним огнём от беспокойных мыслей и чувств.
«Ведь живут же иначе, не по-нашему, в иностранных землях, царевны… — думалось ей. — Если бы Бог дозволил мне устроить себе другую, счастливую долю! Выходят же там на престол и царствуют царевны… Фёдор болен, но мачеха у нас на дороге у всех. Теперь хотя в тереме живётся свободней и чужих допустить можно…»
— Да! Фёдора!.. — кликнула царевна, желая расспросить постельницу.
— Здесь я, царевна, что приказать угодно? — говорила, входя к ней, смуглая Фёдора, и говорила, изменяя звуки русской речи на украинский манер. Постельница была родом из Украйны и взята во дворец по сиротству её. Лукавством и сметливостью она умела приобрести доверие Софьи, искавшей помощников для своих планов. Снимая с себя дорогие серьги и другие украшения, царевна передавала их Фёдоре, помещавшей всё в стоявшем на столе ларце. Когда постельница приблизилась, чтобы снять с полных ног царевны сафьяновые, шитые золотом сапожки, Софья спросила её:
— Что слышно о царице Наталье?
— Слышно, что тужит царица о сынке своём, говорит, что обижен он и позабыт всеми. А сынок такой бойкий и затейливый, сказывала мне царицына постельница.
— Кто там у них бывает? — спросила царевна, уже заплетая волосы и готовясь прилечь на своё высокое изголовье.
— А всё боярин бывает у них, Матвеев Артамон Сергеевич, да бывают братья царицы, Нарышкины.
Царевна была уже в постели, подле неё на полу приготовила себе постель Фёдора, продолжая пересказывать всё слышанное про Наталью Кирилловну. И в тишине, при слабом освещении горевшей лампады, царевна прислушивалась к пересказам своей приближённой, узнававшей днём всё, что желала знать царевна о селе Преображенском. В Преображенском жила теперь овдовевшая царица с трёхлетним сыном Петром и дочкой Натальей. Рассказывала Фёдора обо всём, что болтал живущий в Москве народ и что делалось в Стрелецкой слободе, куда ходила к знакомым по поручению царевны. Софья Алексеевна выслушивала, сколько ей надо было для своих планов, и, наконец, выслушав достаточно, говорила: «Ну, прощай, спи себе, Фёдорушка!» И всё смолкало в теремном покое.
Наступившая ночь на время убаюкивала заботы и злобу дня. Засыпала вражда и алчность, засыпала и ненависть притеснённых и недовольных; но они просыпались наутро с той же силой, стремясь истребить всё, что угнетало или стояло преградой к разгулу или довольству. На время отдыхала и Москва от прекратившейся смуты; притихала борьба на Украйне; но то был краткий и обманчивый отдых. Дикие толпы татар и турецкие нашествия продолжали грозить издали. Они накликались то Польшей, то запорожцами и проходили по Украйне как ураган, всё истребляя, сжигая города и сёла, уводя в полон толпы малороссов и не щадя на пути и семейства польских шляхтичей, невзирая на договоры с Польшей. Опасность грозила на окраинах Руси, но ещё опаснее было накипавшее недовольство стрелецкого войска в самой Москве. А из терема, где с сёстрами и тётками взаперти скучала и боялась будущего смышлёная голова царевны Софьи, то и дело бросали искры в готовый вспыхнуть порох Стрелецкой слободы. Общие надежды и выгоды соединяли эти далёкие концы Москвы.
Боярин Артамон Сергеевич Матвеев был очень не весел. Он только что вернулся в свои хоромы в Москве из села Преображенского, где жила недавно овдовевшая царица Наталья Кирилловна с сыном своим, тогда ещё малым отроком Петром; она жила здесь, удалённая от Кремля и его дворцов и от не любивших её падчериц. В селе Преображенском находился тот загородный дворец, который был устроен покойным царём Алексеем Михайловичем по своему вкусу и на утеху себе и любимой семье своей. Преображенское лежало на берегах речки Яузы, от него тянулось сокольницкое поле до самой рощи, которая и ныне зовётся Сокольниками и составляет любимое место жителей Москвы для гуляний. В окрестных рощах происходила обыкновенно любимая потеха царя Алексея Михайловича — соколиная охота. В загородном Преображенском дворце шли другие забавы; в нём была выстроена особая палата, «комедийная храмина»; в ней давались представления с содержанием, взятым из Библии. То были самые начальные, одни из первых представлений на Руси. Они были устроены по желанию царя Алексея Михайловича, после возвращения его из похода на Литву, где он ознакомился с театром в больших городах, им же присоединённых к России.