— Спаси меня, — произносит епископ, глядя в пол, и окончательно сбивает сестру с толку.
Она берёт паузу, молчаливо отводя взгляд. Она понимает: вот он, критический момент, он настал! Она может попытаться и дальше водить Лоренца за нос, как делала это прежде, тем более что до сих пор ей это неплохо удавалось. Но где-то на уровне подсознания она чувствует: дальше не получится. Лоренц подавлен, зажат, как спрессованная пружина, и если она добавит своим отнекиванием давления к уже существующему грузу, он не выдержит. Возможно — психанёт, или обозлится, затаив смертельную обиду. Ведь если она никак не проявит своей с ним солидарности, то может статься, он сочтёт её… бесполезной. Любовницы из неё не получилось, а если не получится и союзницы — сейчас, когда её поддержка ему так необходима, что он, наступив на горло собственной гордости, просит о ней сам — что помешает ему от Катарины, ненужной и больше ни на что не годной, попросту избавиться?
— Вы правы, господин епископ. Штеффи всё верно сказала — изначально мой интерес в Рюккерсдорфском приходе был обусловлен лишь желанием помочь подруге раскрыть правду гибели её брата. Но чем глубже я копала, чем ближе знакомилась со спецификой этого поселения, тем больше загадок возникало передо мной. Не забывайте, всё же я журналист, и профессиональный интерес не позволил мне отступить от начатых изысканий. В попытках пролить свет на тамошние тайны, я обратилась за помощью к профессору Гессле…
Она вкратце излагает факты — лишь те, что считает достойными упоминания. Епископу незачем знать ни о ночной вылазке, из которой они с подругой лишь чудом выбрались живыми, ни о том, при каких обстоятельствах она впервые “познакомилась” с мёртвым отцом Майером, ни о тонкостях самого культа. К чему ему все эти детали о лжепророке Диппеле, его “писании” и двухвековой традиции человеческих жертвоприношений в деревне, тем более что о деталях этого “таинства” ей и самой до сих пор не удалось ничего толком разузнать? Для ниточки, за которую Лоренц мог бы ухватиться, хватит и того, что в деревне давно и основательно окопались еретики, что усыновлённые дети появляются там не случайно, а несчастный отец Кристоф даже не ведает, чем ему грозит такое вот опасное соседство.
— Мдаа, — выдыхает Лоренц, в который раз промакивая испарину уже давно не свежим платком. — А ведь я до сих пор не уверен, что научился читать твою ложь!
Что он хочет сказать? Что она сочиняет, или же что он чувствует себя полным дураком — ведь она так долго умудрялась проворачивать своё несанкционированное расследование за его спиной и в то же время прямо перед его носом?
— Я не лгу, господин епископ. Если Вы мне не доверяете — зачем вообще вызвали на этот разговор? Чего Вы ожидали услышать? — Катарине обидно. Обычная девчачья обида, свойственная всем девочкам, которые, вызывая у окружающих лишь снисходительное умиление, страстно желают, чтобы их воспринимали всерьёз. Она теребит ремень фотокамеры между пальцами, поджав губы и шумно дыша.
— Нууу, — Лоренц придвигается ближе. — Не дуйся. Я не говорил, что не верю. Но согласись — в такое вообще-то трудно поверить! Кому угодно, что уж говорить обо мне… Пусть всё так, как ты поведала, но какой нам в этом прок? Как мы можем использовать эту информацию себе во благо? — Даже сейчас он не в состоянии избежать своих стандартных манипуляций. Он говорит “мы” — зачем? Чтобы вызвать у растерянной монахини чувство общности с ним, с епископом, или же чтобы через объединение их двоих как шурупчиков единого грандиозного механизма подчеркнуть значимость всего происходящего для Церкви как для института? Он прав — даже самый мощный механизм может заглохнуть, если хотя бы один винтик выйдет из строя… — Есть идеи? — пока монахиня думает над ответом, епископ незаметно обвивает рукой её талию, а вторую возлагает на взъерошенную макушку, ласково укладывая женскую головку на своё плечо. Он бы очень хотел, чтобы его действия не выглядели очередным домогательством, он бы хотел, чтобы в его объятиях эта смелая малышка нашла утешение.
— Вы тоже не сердитесь, господин епископ, — Катарина говорит, не отстраняясь. Лоренц угадал: сестра изголодалась, истосковалась по одобрению и поддержке, и утешение — это то, чего она не ведала уже очень давно. — Если бы я чувствовала, что моих знаний достаточно для разоблачения культа, я бы давно с Вами поделилась. Но сколько ночей провела я в раздумьях, жертвуя сном ради поиска возможных ответов! Знаете, я глубоко убеждена, что обвинив деревенских в убийстве отца Майера, мы только наживём себе проблем. Ведь у нас нет никаких доказательств! А обнародование их культа — это вообще шажок в бездну. Представляю, как переполошатся все: и антиклерикалы, и мусульмане, и даже наши собственные прихожане. Да и чего сто́ит Католическая Церковь Германии как организация, если у неё в приходах такое творится, а мы ни сном, ни духом! Это тупик, господин епископ… К тому же между нами и ними стоит отец Кристоф. Я так переживаю за его судьбу! Вы же знаете: он преданный, он непорочный. Прекрасный, чистый мужчина. Страшно даже подумать, какое будущее уготовили ему те, кого он считает уже чуть ли не своей семьёй…
Епископа упоминание о Шнайдере колет ревностью — но скорее по привычке, не всерьёз. Сестрица здесь, с ним, и Лоренц уже зажимает тонкую ладошку пригорюнившейся монахини в своей, а та даже не думает вырываться. Катарина в чём-то права. Более того, в его голове уже нарисовался сценарий куда более страшный:
— Бездоказательно обвинив деревенских в убийстве Майера, мы развяжем руки стерве Керпер. Она же совсем без тормозов! Вместе с армией верных хомячков она затянет старую песню про педофилов в сутанах — ведь мёртвые говорить не могут! Уже вижу, как она сидит в эфире какого-нибудь заштатного телеканала и, пыхтя и потея, орёт в микрофон: “Испугавшись разоблачения одного из своих извращенцев, католики устранили готового во всём сознаться настоятеля, а теперь под сказочными предлогами пытаются свалить вину за собственное преступление на невинных приходских простолюдинов!”, — обычно когда имитируют прямую речь других людей, пытаются подражать, копировать голос или хотя бы интонации, но речь Лоренца ровна и безэмоциональна, она начисто лишена чувств, будто он читает по бумажке текст, значения которого не понимает. — Но тебе спасибо — буду думать.
В шатре жарко и тихо. Рабочие, по всей видимости, разошлись на перерыв, ибо с площадки не доносится больше ни звуков забиваемых свай, ни перекрикиваний людей. Лоренц готов признаться: он очень соскучился по своей зазнобе. Так соскучился, что способен довольствоваться малым — полуобъятием, касанием тёплых пальцев. Подобных сантиментов прежде он и ожидать от себя не мог. Что с ним? Возраст напоминает о себе, или дело всё же в монашке — своей несговорчивостью она сперва разожгла его интерес, а после и вовсе привязала, окутав невидимыми сетями. Будь Лоренц помоложе, он уже давно нашёл бы управу на них обоих: и на монашку за дерзость, и на себя за чрезмерную мягкость. Всё-таки, это старость. Лоренц хочет любви. Он дотрагивается губами до выбеленных кончиков её волос — так невесомо, что она и не почувствует. Он хотел бы запустить руку ей под рясу, помять маленькие упругие грудки, поласкать её хотя бы через бельё…
— Я знаю, о чём Вы думаете, господин епископ, — голос Катарины строг и непреклонен, но она всё ещё в его объятиях и не спешит убегать. — Всегда поражалась: над вашим лиловым пилеолусом сгустились такие тучи, что только сам Господь способен их развеять, а Вы…
— Ну так иди. Тебя никто не держит. А в нотациях я не нуждаюсь.
Катарина встаёт и уходит. Что ей ещё остаётся? Выход из шатра резким солнечным зазором выделяется из цельной тканевой пирамиды, сшитой из множества тонких трапециевидных лоскутов. Сейчас здесь просто полосы плотной плащёвой ткани, наложенные, но не скреплённые, а в день мероприятия их закатают и закрепят аркой наверху, обозначив вход для посетителей. Катарина тянется влажной ладонью к прорези. Пробивающееся сквозь неё майское солнце на мгновенье ослепляет привыкшие к полумраку глаза. Сощурившись, сестрица вглядывается в место, где солнце разрезает тряпичную пирамиду ярмарочного шатра, как лезвие ножа — праздничный торт, и с неудовольствием морщится: плащeвица грязная, и касаться её совсем не хочется. Она чуть наклоняется, планируя занырнуть в прорезь и выскочить на улицу, не дотрагиваясь до пыльной материи, и тут же отпрядывает назад.