Мой чемодан забрал неприветливый военный моряк с тележкой, и я нервно шагнул в дверной проем. Там с папкой в руке стоял человек в мундире.
— Имя? — рявкнул он.
В смущении я неловко отдал честь левой рукой и пролепетал:
— Э-э, Прохазка, герр капитан.
Он просмотрел список с фамилиями.
— Опаздываете. Идите к остальным. Да, и не нужно отдавать мне честь, я гражданский чиновник.
Я вошел в темный, отзывающийся эхом вестибюль и оказался среди тридцати других смущенных молодых людей. Учитывая все обстоятельства, в то первое утро у нас было много поводов смутиться — ведь нам приказали прибыть не в парадном мундире, который выглядел довольно сносно (фуражка, синий двубортный китель и белые парусиновые брюки), а в повседневной одежде кадетов Морской академии.
И это нужно видеть, чтобы поверить. Позже, когда я понял особенности австро-венгерской манеры вести дела, до меня дошло, что наш «повседневный костюм» стал результатом неспособности двух комитетов договориться о фасоне.
Результат оказался довольно нелепым даже для тех, кто провел всю жизнь в стране, где полно причудливых мундиров. Головной убор — обыкновенная бескозырка рядового матроса с лакированной позолоченной кокардой, монограммой ФИ-I и ленточкой со словами «Императорская и королевская Военно-морская академия», вышитыми золотой нитью. Пока неплохо, проблемы начинались дальше.
Остальная часть формы состояла из матросской рубахи с отложным квадратным воротником и шнуром, синих саржевых брюк (белые парусиновые с апреля по октябрь), а под рубахой — возможно, как символ нашего будущего офицерского статуса — жесткая белая манишка и черный галстук-бабочка. Общее впечатление складывалось довольно комичное: как будто приглашенный на вечеринку был не уверен, указан ли в приглашении маскарадный костюм или вечерний наряд, и решил действовать наверняка, надев сразу оба.
Я носил этот наряд большую часть последующих четырех лет, и все эти годы он казался мне не менее абсурдным, чем в начале. Непосредственно перед Первой мировой войной боснийскому кадету-мусульманину, по его просьбе, как дань религиозным традициям, разрешили с формой надевать феску вместо бескозырки.
Я никогда не видел этого сам, но за таким зрелищем стоило ехать в такую даль и немало заплатить. Мы озабоченно переминались в главном зале в ожидании радушного приглашения от командира. Большинство моих сотоварищей проигнорировало меня, но когда я стоял в очереди, чтобы взять кое-какие формуляры со стола, кто-то меня толкнул.
Это оказался крупный, крепкий и приветливый молодой человек с черными вьющимися волосами и смуглым лицом. Вокруг него витала атмосфера бодрости и веселья; но я на основе опыта знал, что из таких часто получаются школьные задиры. Я никогда особо не страдал от притеснения в гимназии кронпринца Рудольфа, несмотря на чешское имя и внешность в немецкоязычной школе.
Но там я имел моральную и физическую поддержку старшего брата. Здесь, в Фиуме, я находился очень далеко от дома и был сам по себе. Меня охватил страх. А стоило ли сюда поступать? Незнакомец разглядывал меня некоторое время, а потом протянул руку. Он говорил с (как я мог теперь уже распознать) с венским акцентом человека из приличного общества.
— Меня зовут Макс Гаусс. А тебя?
Так началась дружба, спустя семь лет внезапно оборванная пулей из дуэльного пистолета, но тем не менее одна из самых долгих в моей жизни. Гаусс оказался моим ровесником, нас разделяло всего несколько дней, и третьим сыном состоятельного венского адвоката-еврея. Я всегда представлял евреев бледными ипохондриками с плоскостопием, домоседами даже по австрийским стандартам.
Но Гаусс этим стандартам совершенно не соответствовал — внешне он больше походил на испанца или итальянца, крепкий и предприимчивый парень, склонный к безрассудным авантюрам. К сожалению, это пристрастие его и погубило, когда он переключил внимание с оснастки парусников на будуары замужних женщин.
Позже я узнал, что это фамильная черта. Старшие братья Гаусса, оба врачи, обучались в конце 1890-х в медицинской школе в Вене. Обоих ужасно донимали притеснения и оскорбления со стороны аристократических хамов из пангерманских пивных и дуэльных клубов, так называемых братств, члены которых развлекались, вызывая однокурсников на дуэли и убивая их.
Братья Гауссы вплотную занялись фехтованием и спустя полгода достигли такого убийственного мастерства, что менее чем за две недели расправились с пятью или шестью членами братства. В конце концов, чтобы остановить эту бойню, студенческим клубам пришлось в спешке издать указ, в соответствии с которым с евреями, как с существами презренными и недостойными, запрещалось затевать дуэли.
Мы пожали друг другу руки, я представился как Отто Прохазка — уже тогда я решил, что стоит сократить звучащее слишком по-чешски «Оттокар» до более германского варианта Отто. Потом Гаусс объявил:
— Слушай, Прохазка, тебе следует познакомиться ещё кое с кем. Cандро! — Он окликнул худого, высокого, аскетичного вида мальчика, рассеянно глядевшего в окно. Тот обернулся и несколько мгновений задумчиво нас разглядывал, как будто забрёл сюда по ошибке, а теперь понял, что должен быть где-то в другом месте. Это был Алессандро Убалдини, барон фон Тополицца, уроженец Рагузы — или Дубровника, кажется, так он теперь называется — потомок одной из самых старинных мореходных династий Далмации.
Его дед служил с эрцгерцогом Фридрихом Фердинандом при штурме Акры в 1840-ом, а отец — к моменту нашего знакомства уже покойный — получил орден Леопольда за выдающуюся храбрость в битве при Лиссе, когда на деревянном линейном корабле «Кайзер» не только противостоял итальянскому броненосцу, но и протаранил другой.
Конечно, с таким происхождением Убалдини имел все основания ставить себя выше товарищей-кадетов, однако он вёл себя очень скромно, а его задумчиво-аристократичный вид раздражал разве что наших преподавателей.
С того дня Гаусс, Убалдини и я всегда держались вместе. Мы познали чистую радость беззаботной дружбы в то единственное время, когда это возможно — прежде чем получили золотые позументы морских офицеров, а бремя нажитых забот ещё не тянуло нас вниз, к могиле.
Возглас старшины призвал толпу курсантов к порядку. Мы выстроились в неровный прямоугольник и пытались встать по стойке «смирно», когда в вестибюль вошёл суровый человек невысокого роста и, постукивая о ступеньки концом свисающей сабли, поднялся на помост. Он снял фуражку, положил на стол, потом сцепил за спиной руки и с минуту стоял молча, не слишком удовлетворённо разглядывая новое пополнение. Я заметил лёгкий нервный тик с одной стороны его лица.
Это был линиеншиффслейтенант Эрнст Любич, командир нашей роты, которому в ближайшие четыре года предстояло контролировать наше обучение.
— Кадеты набора 1900 года, — наконец заговорил он, — глядя на вас, собравшихся здесь, я понимаю, что сейчас, в году от рождества Господа нашего одна тысяча девятисотом, когда мы всего в столетии от миллениума, человечество вплотную подошло к вырождению и упадку, предсказанным в Книге откровений пророка Даниила и других частях Священного Писания. Должен сказать, что хоть мне и не дожить до конца света, но мой священный долг морского офицера Австрийского королевского дома — сделать из жалкого сброда вроде вас максимально возможное подобие морских офицеров. Вы станете военными моряками или умрёте! Кадеты 1900-го года, никогда не забывайте простой принцип нашего обучения — оно должно быть таким трудным, что если когда-либо вам придётся участвовать в военных действиях, они покажутся приятным отдыхом!
Линиеншиффслейтенант Любич и императорская и королевская Морская Академия оказались именно такими, как говорилось в этой речи. Учёба была суровой и напряжённой, и самым тяжёлым стал первый семестр, тёмные утренние часы и рано наступающие зимой вечера.
Австро-венгерскому военно-морскому флоту всегда недоставало денег для подготовки офицеров, даже для собственных не особенно больших нужд, а потому недостаточное количество давно решили компенсировать высоким качеством подготовки, даже если это означало, что знания в нас станут впихивать, как орехи в страсбургских гусей. Занятия начинались задолго до рассвета и продолжались чуть не до ночи, от усталости у нас дрожали колени и вываливались глаза. В начале учебного года на моём курсе насчитывалось сорок кадетов, а к Рождеству их число сократилось до тридцати четырёх.