Ей вспомнилось, как она приходила сюда в последний раз. Ее привела мама. Было это в те недели, когда гестапо разыскивало отца. Они тогда дни напролет проводили в церквях, им казалось, так безопаснее. Вот тогда-то Лилиан и довелось изучить множество парижских храмов, по большей части таясь по самым темным углам, крестясь и отбивая поклоны в притворной молитве. Но какое-то время спустя и по церквям начали шастать гестаповские агенты, и даже сумрак собора Парижской Богоматери уже не давал спасительного убежища. Тут кто-то из друзей и посоветовал матери прятаться в часовне Сант-Шапель, якобы там был надежный привратник. Лилиан хорошо помнит: в этом царстве света она почувствовала себя преступницей, которую из воровской норы выволокли прямо под беспощадные прожектора полицейской облавы, или как прокаженная в ослепительно-белом свете операционной. Она помнит, никогда не забудет, и свой тогдашний страх, и свою ненависть.
Теперь от всего этого не осталось и следа. Тени прошлого рассеялись как туман под первым же натиском мягкого, благодатного света. Исчезла и ненависть, осталось только счастье. Перед этим светом, подумалось ей, ничто не может устоять – даже отвратительная способность памяти хранить в себе ужасное прошлое не просто пятном пустоты, а какой-то окаменелой судорогой души, заполняя собой, словно комнату, заставленную старой, ненужной мебелью, каждый прожитый день, и тесня все истинно ценное в твоей жизни, всякий твой полезно осознанный опыт. Лилиан млела от блаженства в этих лучах. Ей чудилось, будто она этот свет даже слышит. Ведь столько всего можно услышать, думала она, если уметь по-настоящему хранить тишину. Здесь и дышится по-другому, все ровней и все глубже. Она всей грудью вдыхала эту золотистость и синеву, и винно-пурпурный багрянец. И чувствовала, как в этом буйстве красок меркнет, растворяется весь сумрачный мир санатория, а серо-черные пленки рентгеновских снимков, скручиваясь и корчась, мгновенно вспыхнув, сгорают ярким пламенем. Чего-то такого она и ждала. За этим и шла сюда. «Лучистое счастье, – думалось ей, – самое упоительное в мире».
Привратнику пришлось дважды ее окликнуть.
– Мы закрываем, мадемуазель.
Она встала, вглядываясь в его осунувшееся, изможденное заботой лицо. В первый миг она вообще не могла понять, как это он не чувствует того же, что она – но, очевидно, привыкнуть можно ко всему, даже к чуду.
– Вы давно здесь работаете? – спросила она.
– Два года.
– А привратника, который в войну здесь работал, знали?
– Нет.
– Хорошо, наверно, проводить здесь весь день?
– Так ведь работа, – не понял ее привратник. – А на жизнь все одно не хватает. Инфляция, будь она неладна.
Она достала из сумочки купюру. Глаза старичка заметно оживились. Вот оно, его чудо, подумала Лилиан, и не ей его упрекать, – для него это и хлеб, и вино, и жизнь, и, наверно, само счастье. Она вышла в тусклую серость двора. Неужели чудеса и вправду надоедают, думала она, неужели к ним можно привыкнуть? Как привыкают люди здесь, внизу, к самому понятию жизнь, которое для них нечто само собой разумеющееся и вместо благодатного сияния чуда становится всего лишь будничным светом повседневности.
Она огляделась. Равнодушное солнце ярким золотом заливало крышу соседней тюрьмы, заливало теми же лучами, что творят в часовне таинство великого светозарного торжества. По двору прохаживались полицейские, протарахтел фургон с арестантами, выглядывающими в зарешеченные оконца. Светоносное чудо свершалось в плену у тоскливых казенных зданий, где правят полиция и юстиция, в цитадели правопорядка, где среди канцелярских шкафов, уголовных дел, преступлений, убийств, судебных тяжб, зависти и злобы бледной, запуганной тенью витает призрак, именуемый у людей справедливостью. Насмешка судьбы была слишком очевидна – но Лилиан усомнилась, нет ли и тут более глубокого смысла: быть может, чтобы чудо оставалось чудом, именно так и нужно? И вдруг подумала о Клерфэ. И улыбнулась. Вот теперь она готова. Со дня его отъезда от него не было ни слуху ни духу. Ее это не удручало – она ведь и не ждала ничего. Он не был ей нужен. Но, оказывается, приятно знать, что он есть на свете.
В Риме Клерфэ дни напролет проводил в конторах, в кафе и мастерских. По вечерам встречался с Лидией Морелли. О Лилиан поначалу вспоминал часто, потом надолго забыл. Да, было в ней что-то трогательное, нечто такое, что прежде ему в женщинах почти не встречалось. Она напоминала красивого, забавного щеночка, который еще ни в чем не знает меры. Ничего, еще научится, думал он. Покамест ей не терпится наверстать все, что, как ей мнится, она упустила. Скоро поймет, что наверстывать было нечего. Пообвыкнет и сделается как все – примерно такой же, как Лидия Морелли, но, надо полагать, не настолько уж безупречно искушенной. Нет у нее ни скептического ума Лидии, ни ее мертвой женской хватки. Лилиан, пожалуй, идеально подойдет мужчине с сентиментальной жилкой, поэту в душе, который сможет уделять ей много времени, так он решил – а ему точно нет. Ей стоило с Волковым остаться. Тот, похоже, только ею одной и жил, ну и, понятное дело, не удержал, так уж водится, вечная история. Клерфэ к совсем другой жизни приучен. И ни во что не намерен углубляться всерьез. Лидия Морелли для него самый подходящий вариант. А Лилиан – это так, очаровательное отпускное приключение. Для Парижа она слишком провинциальна, неопытна, да вдобавок еще и с непомерными запросами.
Решив так, он вздохнул с облегчением. В Париже он, конечно, позвонит Лилиан, чтобы встретиться еще разок и все ей объяснить. Может, правда, и объяснять ничего не понадобится? Да конечно же, объяснять нечего. Она наверняка сама уже все себе объяснила. Тогда почему он хочет с ней увидеться? Он не стал ломать над этим голову. С какой стати? Между ними считай что почти ничего и не было. Подписав свой контракт, он еще два дня пробыл в Риме. Лидия Морелли отправлялась в Париж в тот же день, что и он. Он поехал на «Джузеппе». Лидия предпочла поезд. Она ненавидела путешествовать на машине, а тем более самолетом.
10
Лилиан всегда боялась ночи. Ночь таит в себе приступы удушья, незримые руки-клещи, что норовят сдавить горло, неизбывный, непереносимый ужас одинокой смерти. В санатории она с наступлением темноты месяцами не выключала свет, лишь бы не оставаться один на один с мертвенной, холодно-искристой белизной снежных ландшафтов в полнолуние или гнетущей, самой бесцветной на свете, мертвенной серостью тех же снегов в безлунные ночи. Ночи в Париже были куда милосердней. Здесь в окне были река и собор, а тишину мостовой нарушали то нетвердые шаги пьяницы, то шуршание шин и рокот мотора проезжающего авто. Когда ей доставили первые платья, Лилиан не стала вешать их в шкаф, а развесила по всей комнате. Одно, бархатное, висело над изголовьем кровати, а рядом с ним вскоре присоседилось и серебристое, так что ночью, когда какой-то из прежних кошмаров накатом жути кидал ее в пропасть, куда она, давясь застрявшим в горле воплем ужаса, все падала, падала без конца, летя из бездонной тьмы в бездонную тьму, – вот тогда, вскинув руку, она могла нащупать платье и ухватиться за этот бархатный или за этот серебристый спасительный канат, а уж по нему худо-бедно выбраться из бесформенной, гибельной пустоты обратно в четыре стены своей комнаты, во время и пространство, в устойчивость, привычность и жизнь. Она поглаживала эти платья, лишь бы ощутить на ощупь приятную, знакомую ткань, вставала, бродила по комнате, часто нагишом, и ее наряды окружали ее, как надежные друзья, на плечиках они висели по стенам и на дверцах шкафа, а ее туфли, отливая золотистым, каштановым, черным блеском, выстроившись в ряд на комоде на своих высоких, изящных шпильках, напоминали воинство воздушных боттичеллиевых ангелов, ненадолго прилетевших сюда среди ночи помолиться на часовню Сант-Шапель, чтобы под утро снова воспарить и исчезнуть. «Только женщине дано знать, – думала она, – сколько утешения способна подарить малюсенькая шляпка». Сомнамбулой она расхаживала среди своих обновок, любовалась мерцанием парчи в лунном свете, примеряла кокетливый колпачок шляпки, пару туфель, иной раз и платье, в бледной лунной дорожке стояла перед зеркалом, пытливо вглядываясь в свое мерцающее отражение, в свое лицо, плечи, пока вроде еще не поникшие, груди, пока вроде бы ничуть не тронутые дряблостью, придирчиво изучая свои ноги, не подтачивают ли привычную ладную округлость ляжек и икр первые приметы недужной худобы. «Пока что нет, – думала она, – еще нет, и увлеченно продолжала свой безмолвный призрачный парад – другая пара туфель, а к ним теперь вот эта шляпка, которая вообще непонятно как держится на голове, ну и кое-что из немногих ее драгоценностей, посверкивающих в ночи ведьмовскими искорками, и загадочный силуэт в зеркале, – ответная улыбка, ответный вопрос, ответный взгляд, – словно там, в зазеркалье, ему известно гораздо больше, чем ей самой».