азметные грамоты великого князя Ивана Васильевича «за неисправление новгородцев» дошли до Новгорода немногим ранее известия о падении Старой Русы, вызвав смятение и растерянность. Всё ещё не верилось, что Иван решился на летний поход. В Вечевой палате степенной тысяцкий Василий Есипович доказывал, что быть того не может, что, вероятно, это разбойный отряд, объединившийся с татарами (о татарах упоминали и беженцы, наводнившие город), что, по его сведениям, немногочисленная московская рать должна была двинуться в Обонежье, где давно уже был наготове князь Василий Васильевич Шуйский с войсками. Недостоверность сведений тысяцкого подтверждалась увеличивающимся с каждым днём потоком беженцев и не успевших отсеяться селян. Численность жителей возросла чуть не в полтора раза. Весьма ощутимыми стали нехватка хлеба и скачок цен на Торгу. Рассказы о пережитом, о жестокости московских воев передавались из уст в уста, обрастали новыми подробностями, порой невероятными, вызывая в сердцах то гнев, то ужас.
Никто из новгородских воевод не знал в точности, какими силами двигается великий князь. Сведения и тут были противоречивы: от конного отряда из пяти или шести сотен всадников до двадцатитысячного войска. Ясно было одно — собранного на сей день ополчения может недостать, необходимо срочно увеличить его численность.
С новой силой закипела работа в кузнях и оружейных мастерских. К Казимиру был срочно отправлен гонец с просьбой о помощи. Псковские послы объявили, что супротив Москвы Псков не выступит, и вызывались в лучшем случае быть посредниками в мирных переговорах с великим князем. Василий Ананьин осмеял их на вече («Это мы ещё поглядим, кто первый миру запросит!»).
В Вечевой палате толклись с утра до вечера посадники, бояре, житьи люди. Шумели, спорили и всё не могли решить, кто возглавит новгородское ополчение и как распределить расходы по его содержанию. Бывший степенной посадник Иван Лукинич слёг ещё накануне Пасхи, говорили, что едва ли подымется, а без него всё пошло как-то вразнобой, без обычного строгого порядка. Городская казна таяла молниеносно. Обратились с долговой просьбой к архиепископу. Феофил дать деньги на противодействие Москве отказался наотрез, однако пообещал выставить владычный полк против псковичей, коли те восстанут на святую Софию.
Дмитрий торопил с выступлением, в Вечевой палате доказывал до хрипоты другим посадникам, представительным житьим с пяти концов, кончанским старостам, что ждать возвращения из Литвы гонца и бездействовать смертельно опасно. Требовал отозвать Василия Шуйского с Двины со всем его отрядом, здесь они сейчас нужнее. Его слушали, с ним соглашались, но окончательного решения всё никак не могли принять. Кое-кто и вовсе не доверял теперь Дмитрию, пожалованному великим князем в московские бояре. Наконец выбран был воевода, призванный возглавить всё новгородское ополчение. Но не Дмитрий Борецкий, а Василий Александрович Казимер, уже имевший опыт войны с москвичами и отличившийся пятнадцать лет назад под Русой. Дмитрий и Василий Губа Селезнёв стали при нём военными советниками[48].
Ополчение быстро начало расти. Всем сулили значительную долю от будущей добычи. На обучение военным действиям времени уже не оставалось, верили в численное превосходство, испугающее москвичей. Многие, в основном горожане, и на конях-то как следует не держались. Однако Казимер настаивал на коннице как главной ударной силе новгородцев и не принял возражений Дмитрия, доказывающего, что пешая рать также необходима.
Настоящих боевых коней было немного. Лошади селян, не успевших отсеяться, на ратное дело мало годились, но брали и их. Не хватало оружия, щитов, лат, ополченцы были кто с чем и кто в чём, составляя разношёрстную толпу и проедая казну. Люди истомились, бездействуя чуть не месяц, роптали на воевод. Особенно те, кто, либо сам, либо родные его, пострадал уже этим летом от наступающей рати великого князя Московского.
Марфа Ивановна болела долго, ноги ещё слабо держали её. Передвигалась по терему с трудом, опираясь на берёзовый посох. Сердилась на немощь свою, сердитым упрёком встречала возвращающегося ещё поздней, чем обычно, Дмитрия:
— Никак с меня, старой, пример берёте! Отчего медлите? Ране на сев пеняли, ныне уж и сеяться негде — земли московскими конями перетоптаны. Дождётесь, что та же Григорьева Настасья городские ворота распахнёт: милости прошу, князь Иван Васильевич!
Дмитрий морщился от усталости, от того, что оправдываться нечем, что ход событий во многом не в его власти. Григорьеву мать не зря помянула. «Богатая Настасья» не теряла времени даром, распространяла сплетни про Борецких, настраивала архиепископа против Лошинского, Ананьина, Груза, потратилась на подкуп чёрных людей, и те на вече перекричали остальных, и вместо Василия Есиповича степенным тысяцким стал Василий Максимович, степенным посадником — Тимофей Остафьевич, оба сторонники замирения с Москвой. Но уже ни они, ни Феофил не в силах были предотвратить решающую схватку москвичей с новгородцами.
Наконец выступление было назначено Казимером на Петров день, двадцать девятое июня.
Накануне в тереме Борецких долго не ложились, хотя всё уже было готово и уложено — снедь, оружие, доспехи. Более дюжины добровольцев из челяди вызвались искать себе славы в ратном бою и следовать за своим боярином Дмитрием Исаковичем. Никита тоже отправлялся в поход. Марфа Ивановна позвала его к себе:
— Знаю, Никитушка, что не по принуждению, а по воле своей служишь нам. Коли дарует нам победу Господь, деревню тебе отдам в Обонежской пятине или где пожелаешь. Об одном прошу, будь в бою подле Дмитрия Исаковича, приглядывай за ним, от меча вражьего убереги. Чтоб не остался Ванечка сиротой...
Она тяжело вздохнула, голос дрогнул.
Никита низко поклонился великой боярыне:
— Я, Марфа Ивановна, за тем в поход и иду, ради Вани. Привязался к нему всем сердцем. Жизнь, коли надо, отдам за него. А деревня — дело десятое, не к случаю толковать об этом...
С раннего утра все были на ногах. Дневная жара ещё не наступила, свежий утренний воздух бодрил уезжающих и будоражил провожавших. Ваня не мог минуты устоять на месте. Подбегал к отцу, мешал отдавать распоряжения, крутился под ногами у лошадей. Вспоминал про Никиту, мчался к нему, трогал переливчатую кольчугу, кожаный чехол длинного корельского ножа, привезённого Дмитрием Исаковичем из Литвы.
Марфа Ивановна стояла на высоком крыльце, следя за последними сборами. Не вмешивалась, всё делалось споро, быстро, как бы само собой. По-прежнему не отпускало томительное чувство тревоги. Разумом принуждала себя радоваться, что опасное бездействие кончилось наконец, что многотысячный кулак новгородской рати одолеть вряд ли кому по силам, даже обученным воям великого московского князя, но сердце билось отрывисто, глухо, грозя вновь сковать грудь железным обручем.
Дмитрий в последний раз обнял и расцеловал Ваню, Капитолину, Олёну. Челядь плакала в голос, Настя, закусив край платка, неотрывно глядела на Никиту. Дмитрий вскочил в седло, подъехал к высокому крыльцу, наклонился к матери. Марфа Ивановна сжала ладонями его лицо, поцеловала нежно в лоб, перекрестила троекратно:
— С Богом, сынок!..
Весело звонили колокола новгородских церквей. Со дворов выезжали конные отряды, скоро наполнив улицы звоном и цоканьем. За крепостными стенами начинала выстраиваться в боевой порядок сорокатысячная новгородская конница.
«Ну вот и всё, — подумала Марфа. — Как говорится, ладь косы и серпы к Петрову дню. Каков-то урожай соберётся?..»
От неё более ничего не зависело. Она окинула усталым взглядом опустевший, изрытый конскими копытами двор и, тяжело ступая, направилась в свою горницу. Долго лежала с открытыми глазами, не замечая, как день сменился вечером, а затем и ночной теменью. Предчувствие беды не давало заснуть. Не спала она уже третьи сутки...