Решившихся на ратное дело мужиков отбирал сотник Фома Саврасов, осматривал с ног до головы каждого, расспрашивал о роде занятий, кто чему обучен. Бросал короткие фразы писарю, и тот записывал имена прошедших отбор. К удивлению Тимофея, однорукий тоже был внесён в список.
Подошла очередь и Тимофея с Савелием.
— Эк брюхо отъел, конь не увезёт! — поморщился, глядя на Савелия, сотник. — Конь есть ли?
— Лошадка имеется, — смиренно ответил тучный Савелий.
— Кормишься чем?
— Сбитень варю.
— Вот и не суйся, — отказал Саврасов и повернулся к писарю: — Этого не пиши.
Расстроенный Савелий переминался с ноги на ногу, жалобно поглядывая на сотника и надеясь, что тот переменит решение. Тимофею стало жаль соседа. «Куда уж мне...» — подумал про себя.
— Звать как? — услышал он вопрос Саврасова и встрепенулся.
— Трифонов Тимофей.
— Кормишься чем?
— Ткач я.
— Это нам без пользы, — проворчал сотник. — Увечья имеешь?
Тимофей покосился на стоящего неподалёку однорукого и невольно усмехнулся. «Про увечья пытает, а сам калеку взял!»
Саврасов перехватил его взгляд.
— На Потаню Казанского засмотрелся? Потанька, подь сюды! — Однорукий тотчас оказался рядом. — Ткач вон в тебе сумневается. Покажи-ко себя.
Тот, не говоря ни слова, почти без замаха двинул Тимофея кулаком в лоб. Потемнело в глазах, голова загудела, как пустая лохань. Тимофей тряхнул головой и попытался ответить ударом на удар, но однорукий шагнул в сторону, и его твёрдый как камень кулак обжёг Тимофеево ухо, мгновенно начавшее краснеть и пухнуть.
Саврасов захохотал:
— Ай да Потаня Казанский! Даром что без руки — один десятерых стоит!
Однорукий, воодушевлённый похвалой и видя, что сотник его не останавливает, заходил уже с другого бока, намереваясь третьим ударом свалить Тимофея с ног. Их уже окружила толпа, гиканьем и гоготом поддерживая Потаньку. Тимофей заметил мельком полные страха глаза Савелия. Обида и злоба закипели в душе — на увёртливого калеку, на хохочущего Саврасова, на толпу мужиков, на жизнь свою, пошедшую чёрной полосой. Он подпустил однорукого поближе и, опередив на мгновение его замах, с каким-то звериным стоном ударил соперника в тощий живот. Лапти Потаньки оторвались от земли, и сам он, подломившись в воздухе, рухнул в грязь и остался лежать неподвижно.
Толпа затихла. Кто-то бросился хлопотать над одноруким Потанькой, приводя его в чувство.
— Тимофей Трифонов, говоришь? — мрачно переспросил Саврасов, помолчав. — Конь есть у тебя?
— Нет.
— Без коня не беру.
Сотник отвернулся. Писарь, обмакнув костяное писало в глиняный пузырёк с краской, вопросительно глядел на него.
К Тимофею подбежал Савелий:
— Трифоныч, однова живём, бери мою кобылицу! Воротишься из похода — сочтёмся. Бери, говорю!
Тимофей не отвечал. Его ещё мелко лихорадило после драки. Никакой поход, никакая добыча не были сейчас по сердцу.
Саврасов повернулся к нему:
— Ну так как? Уладил с конём? Гляди токмо, чтоб до новгородских рубежей кляча не издохла. Там-то получше выберешь. Коли жив останешься...
Тимофей всё ещё молчал. Савелий толкнул его в бок.
— Ну? — нетерпеливо спросил Саврасов.
— Уладил...
Сотник махнул писарю:
— Вписывай: сын Трифонов Тимофей...
Воевода Данило Дмитриевич Холмский возвращался от великого князя в свой терем, тяжело покачиваясь в седле. Ехал медленно, почти шагом, по сторонам не глядел, погружённый в свои думы. Чуть поодаль за ним следовал стремянный, сдерживая резвого неподкованного коня, чтобы тот не ровен час не вырвался вперёд знатного воеводы.
Давно отзвонили к вечерне, и солнце уже отыграло на невысоких куполах церквей. Москва затихла. Лишь изредка лениво полаивали собаки да кое-где во дворах прочищали горло петухи. В такие минуты хорошо думалось, и в голове Холмского рождались планы будущих сражений, о которых ещё и ведать не ведали обречённые города.
В свои сорок пять лет он обладал огромным военным опытом и в полной мере раскрывшимся врождённым талантом полководца, что делало его незаменимым среди прочих воевод великого князя. Он хорошо знал себе цену, был горд и даже в присутствии Ивана Васильевича держался с суровым достоинством, в то время как другие князья и бояре не стеснялись выказывать государю нижайшую свою преданность. Знал, что Иван относится к нему настороженно, недолюбливает, жалует и приближает к себе, по мнению Холмского, не тех, кого следует, и люди эти ни мужеством, ни прямотой, ни честностью Данилы Дмитриевича не обладают. Но всё та же гордость мешала Холмскому даже себе самому признаться в обиде на московского государя за нежелание воздать должное его заслугам. А переметнуться, перейти на службу к другому, хотя бы к земляку тверскому, великому князю Михаилу Борисовичу, — этого и в мыслях никогда не было!
Сегодня великая княгиня Мария Ярославна согрела душу. Улыбнулась, подошла, поговорила ласково, спросила о сыне. Суровый Данило Дмитриевич оттаял, смутился. Постеснялся могучего своего роста рядом с маленькой Марией Ярославной, утробно-басовитого голоса. Так и опустился бы на колени перед ней, как перед покойной матушкой когда-то.
А сын Андрей в Новгороде Великом, ещё не вернулся, хотя пора бы. Самим государем послан с поручением. Озадачен был Данило Дмитриевич этим поручением: жалованную грамоту доставить Борецкому Дмитрию. За какие такие заслуги? Его Иван Васильевич и не видывал никогда, а по разговорам — наипервейший враг, сын Марфы окаянной, которую в церквах хулят. И его-то жаловать боярином государя Московского!
В последнее время многие действия Ивана были Холмскому непонятны. В невесты себе берёт царевну греческую. Такая ли уж нужда — на гречанке жениться? Как-никак русского наследника имеет уже.
Фрязы расплодились при дворе, народец легкомысленный, пустой, чудно одетый и стриженый. Иные дурни из боярских сынков уж и подражать стали им, волосы завивать в кудри, чтоб из-под шапок болтались стружками.
А главное, что непонятно было Даниле Холмскому, что раздражало и тревожило его, это упущенное, как он считал, время. Новгород нужно было воевать зимой, когда особенно крепкий в этом году мороз намертво схватил болота новгородские. А теперь, верно, опять раскисли, не погибнуть, не утопнуть бы в них войску, подобно тверской рати князя Михаила, побитой новгородцами за Ловатью.
Трудности летнего похода Холмский предвидел, не боялся их, но не одним бесстрашием достигается победа над врагом. Досадовал, что вынужден будет расплачиваться за чужие ошибки, что в случае неудачи его же и обвинят в них. Поражения, впрочем, он не допускал, но воинов своих всегда старался уберечь от неоправданной гибели и скорбел о павших, испытывая вину.
С этими невесёлыми мыслями Холмский приехал на сегодняшний военный совет у великого князя.
Собрались в просторной дубовой палате великокняжеского терема. Князья и бояре степенно расселись по лавкам вдоль стен. Ближе всех к государю сели братья: Борис и Юрий, Андрей и Андрей Меньшой. За ними князья: Михаил Андреевич Верейский, Иван Стрига Васильевич Оболенский, сильно постаревший Семён Ряполовский, глядевший на Ивана с отеческой нежностью. Холмский уселся (дубовая скамья скрипнула под ним) между князем Иваном Патрикеевым, которого не любил за угодничество и всегда подобострастное поддакивание великому князю, и Василием Фёдоровичем Образцом, славным воеводой и давно пожалованным в отличие от Холмского в бояре. Напротив себя Данило Дмитриевич увидел князя Фёдора Давыдовича Пёстрого, бояр Плещеева, Беклемишева, Беззубцева, молодого Ивана Руно, Бориса Слепца, Михаила Яковлевича Русалку, Ивана Ощеру, Фёдора Михайловича Чередню. Ближе к дверям пристроились ожидающие государевых указаний дьяки Фёдор Курицын и Степан Бородатый.
Великий князь оглядел собравшихся, зорко останавливаясь на каждом лице. Улыбнулся приветливо Ивану Стриге: