Был он невысок, темноволос, имел тонкий, с горбинкой, нос и яркие, быстрые глаза с острым взглядом. Одет был так, как одеваются в дорогу византийские торговцы средней руки, но торговцем, несомненно, не был. Назвался Мануилом.
Вольга остался невозмутим.
— Содействовать свершению великих миссий — мое обычное занятие, — пояснил он слегка оторопевшему греку.
****
— Мануил — доглядчик, — убежденно сказал Алеша, — императорский. Высматривать у нас тут послан. — Они втроем сидели у костра; Алеша кидал в кипящий котел разделанных уток, которых Илья настрелял только что: готовил отвар для больных.
— Вряд ли, — тонко усмехнулся Вольга. — Во-первых, Добрыня его видел и говорил с ним, но глаз на него не положил — спокойно уехал. А во-вторых… не тот человек.
****
Алена отказывалась есть. Она вообще от всего отказывалась, повернувшись лицом к матерчатой стенке шатра и накрывшись с головой попоной.
Вольга вышел с нетронутой мисой утиного отвара и покачал головой.
— Она умрет, — сказал он спокойно. — Шрам — ерунда, и, в общем, последствия телесных мучений ей не угрожают. Но она не хочет жить.
Илья забрал у него мису, ложку и вошел в шатер.
Он сидел возле девушки и рассказывал ей о себе. Илья был не большой мастер говорить, предпочитал слушать, но теперь он говорил. Спотыкаясь, подбирая слова — и не выбирая слов.
Он рассказывал о своем детстве и о том, как жил, когда стал старше. Не скрывал ни одной стыдной подробности существования тяжелого взрослого беспомощного тела. Старался не забыть, передать как можно точнее любую маленькую радость: полосу теплого утреннего света на светлой доске пола, блеск сосулек за окном в тот самый день начала весны, когда начинают позванивать синицы, и зимние причудливые разводы на том же маленьком, затянутым бычьим пузырем окне, отсвечивавшие красным и золотым, когда разгоралось пламя топящейся печи… Слова уже были не важны: он знал, что она понимает.
Большой синий глаз смотрел на него, не отрываясь. Вторая половина лица была прикрыта попоной.
Он зачерпнул варево и осторожно поднес к ее рту, не переставая рассказывать. Одну ложку, вторую, третью… Она глотала доверчиво, как птенец.
— Попону с головы откинь, — посоветовал он, — закапаешь жирным, потом не отстираешь.
****
Следующим утром она встретила его полностью одетой: запона поверх рубашки, платок повязан так, чтобы скрывать вытекший глаз. Она пошатывалась от слабости, но в шатре было прибрано.
— Вот кстати, — обрадовался он, — а я тебе лапотки принес. На глазок плел, так что не обессудь: что не так — переделаю.
Лапотки пришлись точно впору.
Вот только синий глаз был печальным и в покрасневших припухших веках: плакала.
«Чего-то не хватает», — задумался он серьезно. Спросил строго: «Сама поешь? До дна? Справишься?»
Она закивала — да, да, справится.
****
В теплом песке у ручья Илья насобирал сухих ракушек — перламутровых изнутри, темных снаружи. Выбирал потолще и поплотнее. Долго обтачивал, придавал им форму звездочек и кружков. Как ни старался, все получалось немножко кривым, как будто смотришь сквозь воду. Может, так даже лучше, решил он и сделал из оставшихся кусочков еще и кривых рыбок. Потом проделал дырочки и все это соединил колечками из кольчуги. Гнул их пальцами, ему это было несложно, чтоб все ровно лежало. Получилось монисто не монисто, бусы не бусы, но красиво. Илья даже сам заулыбался своей поделке.
А Алена так просто обмерла. Даже поверить не могла, не торопилась надеть, разглядывала завороженно, как ребенок, водила пальчиком по звездочкам и рыбкам. «Да ты примерь, — не утерпел Илья, которому страсть как хотелось взглянуть, какой она будет в ожерелье. — А то что это — рубаха на девке, запона синяя, все как полагается, а бус нет».
Алена поспешно надела бусы и взглянула на него. И что-то, верно, увидела: рассиялась, засветилась, трогая вздрагивающими пальчиками монисто. Крутанулась легко, звонко, раскинув руки.
И тут же вспомнила, остановилась, опустила голову. Илья и налюбоваться не успел.
«Надо тебе еще подвески сделать, — сказал он деловито. — Вот только придумаю, из чего. Прогуляюсь, посмотрю».
Он остановился, как будто дыхания не хватило, и осторожно спросил: «А ты не хочешь пройтись немного — со мной?»
Глава 11
Сервлий был философом, но не был еретиком. Он был ортодоксальным христианином византийского обряда. И борьбу императора с философами-еретиками вполне поддерживал и одобрял, хотя бы потому, что знал о них больше императора. Он был философом-ортодоксом, изучавшим ереси. Он изучал их пристрастно и глубоко, не стесняясь проникать в среду тех, чьи учения, обряды и действия изучал, прикидываясь среди них своим. И не будет преувеличением сказать, что зачастую именно благодаря деятельности Сервлия император Алексей вовремя узнавал об опасностях и порочности того или иного религиозного движения, которых в ту пору в Византии было великое множество.
Иначе говоря, он был шпионом и охотником на еретиков.
В последние годы Сервлий ходил в учениках некого Иоанна Итала, возглавившего после пострижения знаменитейшего Пселла все преподавание философии в Константинополе. Итал, считавшийся диалектиком, узкому кругу своих приближенных учеников преподавал вещи, сказать о которых «язычество» — значило бы ничего не сказать.
Сервлий вошел в этот избранный круг, но в чем-то оказался неосторожен. То ли было замечено, что он всеми правдами и неправдами избегал произносить формулу отречения от Христа, то ли ему не удавалось скрывать дрожь при некоторых обрядах, но дело кончилось тем, что ему пришлось бежать, сымитировав самоубийство. Император не мог допустить, чтобы стало известно о том, что он пользуется услугами скрытых доглядчиков в философской среде, поэтому и речи не шло о том, чтобы он защитил Сервлия или даже допустил, чтобы Сервлий оказался раскрыт. В сущности, философ-доглядчик оказался меж двух огней: императору удобнее всего было бы, чтобы Сервлий умер последователем Итала.
Что он и сделал.
В присутствии учеников Итала и других свидетелей с криком: «О, Посейдон, прими меня в свои объятия!» — будто бы вошедший в молитвенный транс Сервлий бросился в бурное море и незамеченным сумел заплыть за скалу, где его ожидала лодка.
Он отлично плавал и мог подолгу находиться под водой, но требовалось еще и немалое везение, чтобы спастись таким образом.
Ему повезло.
Впоследствии царевна Анна в своих инвективах против Итала описала смерть Сервлия как пример чудовищности того, чему Итал учил своих учеников.
Так что задерживаться на родине ему не было никакого резону.
И единственным местом, где исповедовали ту же веру, какой предан был он, была Русь.
****
Католического монаха он приметил на корабле. Монах был угрюм, одинок и чудовищно беден. Ехал за самую малую плату: такие пассажиры не только спят буквально под ногами, но и обязаны выполнять грязную корабельную работу. Монах и выполнял ее смиренно и со старанием. Языков, звучащих вокруг, почти не понимал, говорил только на латыни и своем варварском диалекте. И совершенно не походил на тех монахов, которых, случалось, посылали на Русь с какой-либо миссией монастыри или сильные мира сего, — те и обеспечены были и держались совсем иначе.
Этим же явно двигала какая-то собственная, выстраданная и неумолимая одержимость.
Противостоять любопытству Сервлий не мог да и не хотел — однообразие корабельной жизни его, привыкшего к постоянному напряжению, уже начало сводить с ума, и он приложил все усилия, чтобы сблизиться с монахом, которого звали брат Амадео, и проникнуть в его тайну.
Способствовало этому то, что он единственный на всем корабле свободно говорил на латыни. К его удивлению, замурзанный и усталый брат Амадео не производил впечатления одержимого фанатика. Был он спокойным, кротким и приветливым. Помощь Сервлия как переводчика принял с благодарностью, и сам старался в чем-либо ему услужить. При этом не оставлял попыток самостоятельно освоить русский язык, и продвигался в этом хотя и медленно, но неуклонно. Он не скрывал, что у него есть миссия, но ничего не говорил о том, в чем она заключалась.