Мельничиха обняла его и заплакала, а мельник закрыл маме глаз. Единственный, синий. Второй был закрыт всегда.
Маму похоронили, ее больше не было, а он все не понимал, что больше им не поговорить, и дурацкая ревность, и то, что он отвернулся, — последнее, что между ними было.
Все время казалось, что это она возится на кухне с печкой, гремит ведрами, и можно подойти и потереться лицом о ее рукав — чтобы она знала, что ревность его была глупая.
А когда понял — стало совсем худо.
Нужно было привыкать к тому, что ее голос не раздастся с утра на кухне, что она не брякнет ведрами в сенях, что ее вообще больше нет. Была пустота, через которую надо было пройти, — он знал это.
И тогда он стал злиться. Он злился на то, что она все вспомнила. Не случись этого, она была бы жива. Ему не нужно было ничего, что он знал теперь о себе и о ней, — ему нужна была мама. Он ненавидел сказанное ею и не хотел этого знать, потому что из-за этого он потерял ее.
Но однажды Соколик как будто проснулся и понял, что предает маму. Это она, его мама, звалась Аленой, любила мужчину по имени Илья (и продолжала любить в свой смертный час) и родила от этого мужчины его, Соколика. Отказываясь знать все это, он отказывался от того, что было большой частью жизни его мамы, важной для нее, — а значит, и для него. Отказывался от мамы.
Он начал учиться принимать в себя то, что раньше отталкивал.
Жена мельника, которую Соколик звал бабушкой, учила его, когда он был маленьким, молиться за маму: «Господи Иисусе, спаси и помилуй рабу Твою Найдену, имя Ты вем». Теперь он молился за Алену. Сначала это имя казалось чужим, и он не чувствовал, что молится за маму, но умом знал, что там, где она есть, она носит это имя.
И он учился. Учился связывать то, что хранилось драгоценным в его памяти: мамины руки, улыбки, шепот: «Солнышко ты мое, сыночек мой!» — с этим именем. Алена. Его маму звали Алена. И там, откуда никогда не приходит вестей, она должна была услышать его.
Его маму звали Алена, а отца — Илья.
Это тоже нужно было принять. С рождения привыкший к тому, что мама не помнила своего прошлого, он привык и к тому, что у него нет отца. Иногда он воображал, что его отец — самый великий богатырь и когда-нибудь приедет за ним и мамой, но всегда понимал, что это бессильные выдумки безотцовщины. Да и не особенно нужен был ему этот отец: с матерью и названными бабкой с дедом жилось ему на мельнице хорошо и привольно.
А оказалось, что его отец — и в самом деле самый великий богатырь. Это было как в сказке, которые придумывал для себя маленький Ваня Соколик.
Он привыкал к тому, что он сын Ильи Муромца, которого в тех местах, по которым он шел, далеко уйдя с мельницы, знали, чтили и оплакивали.
Да, оплакивали. Соколик узнал, что он круглый сирота, тогда же, когда узнал, что он сын знаментого богатыря.
Чувства потери не было. Соколик не знал своего отца, только имя и сказку. И сказка была невеселой, с плохим концом. Мама умерла, и отец-богатырь никогда не приедет за ним, потому что он тоже умер.
Из сбивчивых последних слов матери Соколик понял, что отец, по крайней мере, их не бросал. Мама, обманутая какой-то злой силой, сама ушла от него. Но почему не нашел, пока жив был? Не смог, не успел или и вовсе не хотел искать?
Однажды на ночевке в чьей-то гостеприимной избе Соколик увидел сон. В этом сне он стрелял из лука в спящего Илью, целясь в сердце. Он хотел убить, но стрела ударилась в нательный крестик и отскочила. И Соколик плакал от радости, что у него не получилось убить Илью, и в этих слезах проснулся.
Соколик для себя решил: будет богатырем. Силушка была, не зря же с двенадцати лет мешки с мукой таскал, впору взрослому мужику. Но проситься в дружину к князю, который убил его отца, не хотел. Судить князя не торопился: мало ли что между ними там было. Русь восхваляла Илью Муромца за подвиги и добрые дела, но ничего не знала об одноглазой женщине, забывшей свое имя. Может, и еще чего не знала. Будет время — он разберется со всем, если надо — и с князем. Но идти на службу к нему не хотел, и все.
Тут-то он и услышал про Дозор. Дозор, который вроде бы подчинялся князю киевскому, но на деле был независим, охраняя Русь под началом Вольги-оборотня.
Придя в Дозор, Соколик сказал только, что сирота, про родителей говорить не стал, его и не спрашивали. Не один он такой там был. Вольга знал отца; мог знать и мать. Соколику хотелось узнать правду, а не то, что захотят сказать сыну брошенной матери.
Но от Вольги он не узнал ничего.
Случалось, того спрашивали про Илью Муромца; не только отроки, но и взрослые воины. Но Вольга только мрачнел и отсылал спросившего с каким-нибудь поручением.
Глава 23
Владимир метался по горнице. Враг стоял у стен Киева, и сил, чтобы сдержать, его было мало, слишком мало. Где-то там были Добрыня и Алеша со своими дружинами — живы ли еще? Воины, защищавшие стены, были каждый на счету — не до того, чтобы посылать гонцов. Чудом оставшийся в живых, едва вставший после ранения Василий Игнатович, дозорный, привезенный на телеге стряпухой, бывший знаменитый пьяница, вел поредевшие киевские полки.
Князь встал у окна.
— Русь бежит, — проговорил он с глубокой тоской. Апраксия поднялась со своего места и молча встала рядом с ним. — Они не верят, что я могу защитить их, и не сопротивляются. Просто снимаются селами и бегут. Ты знаешь, что такое «харизма»? — неожиданно резко спросил он, обернувшись к дочери.
Наталья неопределенно пожала плечами.
— Был бы Илья Муромец, — все с той же тоской сказал Владимир.
— Ты же сам его в яму замуровал, — напомнила дочь.
— Да! Сам! Замуровал! — взорвался князь. — И любой бы замуровал! Власть, она, знаешь…
Он помолчал. Усталый немолодой человек, только теперь понявший до конца, до донышка самое главное в себе.
— Но Русь важнее. И если бы сейчас можно было его воскресить, я бы сказал: на! Все возьми — бармы, власть, княжество. Жизнь мою. Только Русь спаси… — закончил он упавшим голосом.
— Он не возьмет, — спокойно сказала Наталья. — Бармы, власть — ему ничего этого не нужно. Тем более твоя жизнь.
— Что?!
— Пойдем. Пойдем-пойдем, батюшка, только знаешь… обещай не ругать, ладно?
****
Илья ничего не знал о происходящем на Руси. Когда стало понятно, что это не набег, а большое нашествие, Владимир запретил своим домашним выходить из дворца. Кони дворцовых конюшен, в том числе и брыкливый любимец Натальи, были отданы дружинникам, терявшим в схватках коней. (Хорошо, что ход в подземелье был замаскирован! Впрочем, конюхи, выводившие свирепого жеребца, по сторонам не смотрели). Так что у Натальи не было никакой возможности навестить Илью, не привлекая внимания всего дворца. Поликарп продолжал тайком ночами ходить к Илье, но и он ничего не сказал о нашествии. Поликарп боялся. Он боялся, что Илья, узнав о постигшей Русь беде, не выдержит и выйдет на волю, а тогда все откроется. Наталье-то, дочери любимой, ничего не будет, а вот ему, Поликарпу, княжеского гнева не миновать и головы не сносить. Поэтому и молчал, сказав только, что жеребец занемог, его забрали из конюшни, потому, мол, и Наталья приходить пока не может.
****
Когда Владимир с Натальей вошли в подземелье, Илья читал за столом при свече. Он поднял голову и чуть отодвинул свечу, чтобы лучше видеть лицо Владимира.
Князь огляделся.
— Неплохо для мертвеца, — и, повернувшись к дочери, раздельно и зло спросил:
— Кого еще ты впутала?
Наталья мотнула головой.
— Не лги. Ведь не ты же выносила отхожее ведро. А, конюх. Рабочие — все это нужно было сделать. Больше никого?
— Конюха я заставила, — быстро проговорила Наталья. — Обещала сделать так, чтобы ему голову отрубили, если не согласится. Рабочие были нездешние, не знали, что делают, сразу уехали, я так распорядилась.
— Конюху ничего не будет, не мучайся и не ври, — поморщился князь. — И с рабочими ты не ошиблась, раз до сих пор, за столько лет, до меня не дошли слухи. В общем, молодец. Моя дочь. Если бы я тогда не горячился, а подумал, сделал бы то же, что сделала ты.