— Буду твоей невесте посаженным отцом, — решил он.
****
Илья вел Настасью Петровну к алтарю. Он вел ее по проходу между тесно набившимися в храм людьми — к ожидавшему жениху, священнику, венцам и сиянию многих свечей — так бережно, с такой осторожной и теплой заботой, как будто не статная девица шла рядом с ним, а девочка, которую хочется погладить по голове. И смотревшему на них Алеше показалось, что он разглядел вдруг Настеньку, девочку, смеявшуюся под синим небом в веночке из ромашек, девушку, которой хочется счастья, — Настеньку, которая стесняется и боится, но идет в надежде и страхе. Настеньку, которая отныне будет доверена ему — с памятью о ромашках и синем небе, поцарапанных коленках, надеждах под окошком в лунную ночь, всем прекрасным, что есть в человеке.
«Не предам, — подумал Алеша, — не знаю, буду ли любить, но не предам и не обижу».
****
Свежий частокол, заботливо и на совесть обтесанный, сверкал на солнце и был виден издалека. Богатыри Дозора восстанавливали сожженную крепостицу. Когда Илья подъехал, отроки Дозора, многие из которых за эту войну ставшие признанными богатырями, как раз заканчивали устанавливать и подгонять ворота. Они работали в распахнутых по жаре рубахах, многие — обнаженными по пояс. Опыт богатырства, войны и потерь лег на их лица, а тела оставались юношескими, худыми и жилистыми.
Илью узнали, верно, кто-нибудь видел — в бою ли, после. Юноши, выведенные Вольгой из окружения, участвовали в битвах. Илье хотелось знать, все ли остались живы, и было страшно услышать, что нет.
Оказалось — все. Взрослые ли старались их беречь или так сложилось по какой-то иной причине, но все двадцать два человека выжили и вернулись в Дозор.
Где сейчас Вольга, они не знали, но подробно рассказали, как с ним расстались. Как наставник велел им рубить с вечера слеги, а с утра искать гать. И как она сразу нашлась, хотя ни тропинки, ни дороги к ней не было. Совсем новая, ровная, ни одного гнилого бревнышка, будто вчера положенная.
От частокола щекочуще и горько пахло свежеобтесанной древесиной. Новая гать, бревнышко к бревнышку, там, где никто не ездит. Велел искать лишь наутро. Наставник, выводивший мальчишек и оставивший их одних переходить болото. Друг мой Вольга, встанешь ли, есть ли на то волшебство какое, старое или новое, увидимся ли снова?
Илья уже знал, что нет.
Мальчишки ничего не понимали.
— Может, Соколик знает, куда Вольга Святославич поехал? — неуверенно предположил кто-то. — Наставник его выделял.
— Это потому, что самый младший, — торопливо пояснил еще один: испугался, как бы не подумал Илья, что у Вольги водились любимчики.
Все согласно закивали.
— Ой, а Соколик-то уехал, — спохватились. — В Киев уехал, тебя, Илья Иваныч, хотел хоть одним глазком повидать.
Разъехались, значит. Доведется встретиться — расспрошу.
Но вряд ли младший из дозорных отроков знал больше, чем другие.
****
От основной дороги уже ответвлялась еще мало накатанная, новая, но вполне уже заметная дорожка. Видно, удобным показалось людям не в обход болот ездить и ходить, а срезáть путь по гати.
Сивка без труда перешел вброд к утесу, выдвинувшемуся в реку, — Илья даже сапог не замочил. Начало гати было уже кем-то отмечено врытыми столбиками. И дальше то там, то здесь торчали воткнутые слеги — для удобства, чтоб каждый шаг не прощупывать.
Илья на гать не пошел. Присел, опустил руку в жижу болотную, нащупал бревнышко, другое, огладил, подержал руку, прощаясь. Затем и приезжал: попрощаться.
И в еще одно место непременно нужно было заехать — за этим же.
В Карачарово, к заросшим травой холмикам под крестами на тамошнем кладбище. «Благословите, батюшка с матушкой. Еду искать великого боя. А в какую сторону — не ведаю».
Глава 25
Теперь зигзаги, по которым они ходили, становились все короче, и все чаще замыкались; как будто кружили они у одной какой-то точки; промахиваясь, искали ее. Амадео слабел, держался за голову и часто плакал: голоса в его голове кричали, гремели, разрывая ее, и ничего нельзя было понять. Сервлию было тесно и душно; ему казалось, что от этих безнадежных поворотов он тоже начинает сходить с ума.
— Пойдем, — на очередном повороте Сервлий решительно потянул Амадео за рукав в другую сторону — к воле, простору, дальним перелескам.
— Пойдем, — неожиданно покорно согласился Амадео. Он послушно шел за греком, и тому уже казалось, что они вырвались из заколдованного проклятого круга, как вдруг Амадео развернулся и молча заковылял назад.
Сервлий стоял в растерянности. С одной стороны у него были свобода, простор, Русь и с вьющимися облаками бездонное небо над ней, с другой — маленькая фигурка нелепого спутника его нелепых и необъяснимых странствий, спотыкающаяся, обреченная.
Сервлий плюнул себе под ноги, крепко плюнул, со словцом, и пошел догонять Амадео.
****
Заночевали они в каком-то овине, кажется, брошенном, среди сопревшей соломы. Выбирать не приходилось: других строений вблизи не было, а между тем темнело быстро — надвигалась гроза. Впрочем, овин — это было не так уж плохо: случались у них ночевки куда хуже. Сервлий стал устраивать из соломы гнездо, чтоб потеплее было спать, да и помягче.
Амадео обессиленно прислонился к косяку, едва лишь вошли, там и оставался.
— Спрячься, — вдруг сказал он ясным твердым голосом.
Сервлий распрямился, недоуменно поглядел на него. Амадео обращался именно к нему, и лицо у него было осмысленным.
— Прячься быстрее, — повторил он требовательно. — Они не должны тебя увидеть.
«Всё, теперь не только голоса, но и видения», — успел подумать Сервлий, но тут же услышал снаружи сначала конский топот, потом шаги и негромкие голоса. Кто бы ни были «они», от которых Амадео стремился его скрыть, они были реальны.
Сервлий торопливо зарылся с головой в солому в глубине овина, оставив лишь малую щель, чтобы видеть происходящее. Амадео остался на месте.
Дождь рухнул внезапно, настойчиво и громко зашуршав по крыше овина. Вдалеке загремело.
В свете зарницы отряхиваясь и ругаясь, в овин вошли трое. Один из вошедших затеплил фонарь.
— Осторожно, — предупредил другой, — тут кругом солома.
Говорили они на той дурной латыни, которая была в ходу в западной церкви.
— Тут кругом вода, — огрызнулся тот, что был с фонарем. Крыша овина и в самом деле была дырявой; совсем рядом с говорившим текла тонкая струйка. Он огляделся, кивнул на прижавшегося к косяку Амадео. — Вот он.
— Беглый монах, — заговорил третий из пришедших. При звуках его голоса Амадео вздрогнул и неловко встал на колени.
— Ваше пре…
— Молчи, — прервал его тот, — встань и отвечай на вопросы. С тобой был спутник. Где он сейчас?
— Он ушел сегодня, — бесцветно ответил Амадео. — Ему надоело… ходить по кругу. Он звал меня с собой. Я хотел… но не смог.
— Хотел, но не смог, — задумчиво повторил вопрошавший. — Интересно.
Двое других, между тем, споро собирали солому; распаковав один из тюков, принесенный снаружи, где, видимо, под небольшим навесом, помнившемся Сервлию, привязали лошадей, соорудили из соломы нечто вроде кресла, накрыв кожаной попоной. Тот, что разговаривал с Амадео и, похоже, был ему знаком («Ваше преосвященство», хотел сказать Амадео. Епископ?), опустился в это кресло; ему подали бокал. Лица его Сервлию не было видно, но он догадывался, что епископ не сводил при этом глаз с Амадео.
— Ты впал в гордыню, монах, вообразив, что обрести Чашу предназначено тебе.
Амадео поник головой. «Меа кульпа», — прошептал он.
— Карта у тебя? — резко спросил епископ.
****
В побеге монаха из монастыря, в общем-то, не было ничего примечательного. Время от времени такое случалось. Бежали из-за женщин; бежали, не выдержав скудной монотонности монастырской жизни, усомнившись в призвании. Бежали просто так, особенно молодые и особенно весной. Если был ясно, что это побег, а не, скажем, исчезновение монаха, требовавшее расследования, и не было при этом кражи монастырского имущества или иного тяжкого проступка, их не преследовали.