— Опять девчонка Карти пришла, можешь не открывать. На этой неделе уже два раза являлась — хорошего понемножку.
А те кто отвечал на стук, встречали ее сурово. В полуоткрытую дверь высовывались сердитые и недовольные лица. Скажи маме, пусть отправляет тебя в школу, возмущались они, а то взяла моду — посылает ребенка попрошайничать. У них своих ртов хватает, дай бог свою ораву прокормить, вон их сколько!
Здесь же, на Николас-стрит, была школа, и дети с ранцами уже шли на занятия. Чей-то ранец раскрылся, и Джейни-Мери увидела несколько книжек, завернутый в бумагу завтрак, бутылку молока. Школа… Исчерканная непонятными знаками доска, Джейни-Мери запинается, что-то мямлит, ухмыляющиеся лица ребят…
Иногда в школу приходил отец Бенедикт. Он задавал вопросы по катехизису и угощал детей конфетами. У этого громадного человека было больше чутья, нежели интеллекта, а к детям он питал больше любви, чем к наукам. Как-то раз он обратил внимание на Джейни-Мери — она сидела за последней партой одна. И вдруг над ней нависла его массивная фигура. На парту легли конфеты в бумажках.
— Как тебя зовут, дитя мое?
— Джейни-Мери Карта, отец мой.
— Я отец Бенедикт из ордена августинцев. Где ты живешь?
Отец Бенедикт протиснулся под крышку парты и сел рядом с ней. И Джейни-Мери сразу стало спокойно и тепло. Она без запинки ответила:
— В домах Каннинга.
Он принялся ее расспрашивать, а учительница, несколько смущенная его присутствием, продолжала вести урок.
— Значит, твой папа работает на скотобойне?
— Нет, отец мой, папа умер.
Отец Бенедикт кивнул и потрепал ее по плечу.
— Мы должны с тобой подружиться, Джейни, — сказал он. — Давай попросим твою маму, чтобы она чаще посылала тебя в школу, а?
— Давайте, отец мой.
— Тогда мы сможем видеться чаще, верно?
— Верно, отец мой.
— Ты всегда будешь ходить в школу?
— Я бы хотела, отец мой.
Они разговаривали еще какое-то время, сидя в неудобных позах за партой, так что головы их почти соприкасались. Прощаясь, он дал ей еще несколько конфет. Позже учительница в наказание забрала их у Джейни-Мери и раздала в награду хорошим ученикам.
Теперь она стояла и думала об отце Бенедикте; отвлек ее нищий старик, проходивший мимо:
— Ты плачешь, девочка? Что случилось?
Джейни-Мери подняла голову и с открытым ртом уставилась на него — она и не думала плакать. У горбуна нищего был нос картошкой, башмаки просили каши. А вокруг на улице — лес ног: рабочие не спеша направлялись на заводы и фабрики, какие-то пожилые женщины семенили из церкви после мессы.
— Ты вроде не в себе, малышка, — сказал нищий. — Тебе что, плохо?
— Нет, мистер, — с удивлением ответила она. — Я иду в монастырь святого Николая, может, там будут давать хлеб. Меня мама послала.
— Поздненько она тебя послала. Монахи вот-вот уйдут молиться.
И тут же, словно услышав эти слова, колокол в августинском мужском монастыре пробил три раза. Долгий раскатистый звон поплыл над пульсирующей улицей, и люди останавливались, снимали шапки и крестились.
Джейни-Мери быстро глянула вверх. Над высокими домами поблескивал купол церковной колокольни, на фоне высвеченных солнцем облаков летел по небу тонкий позолоченный крест.
Утром мать напутствовала ее:
— Ищи, моя милая, ищи, и воздастся тебе за усердие твое. А уж если совсем не повезет, иди к монастырю святого Николая — там сегодня раздают благословенный хлеб.
Джейни-Мери круто повернулась и побежала по улице. Но двери монастыря уже были закрыты, и ожидающие разбились на группки. Девочка неуверенно заозиралась по сторонам. Из разговоров она поняла: святые отцы ушли молиться. Вернутся через час.
Наконец-то можно идти домой. Она устала, и ее босые ноги еле двигались по промерзшей мостовой. Может, хлеба добыл Джонни — он ведь ходил по домам и предлагал щепу для растопки? А может, хоть немного припрятала мама? Иногда она так делала, чтобы Джейни-Мери знала: в доме пусто, надо расшибиться, а хлеб достать.
Джейни-Мери пробиралась по заваленному битым кирпичом пустырю — раньше здесь стояли дома — и следила, как подпрыгивает и удлиняется на бугристой земле ее тень. Близилась зима, и солнце светило тускло, небо было затянуто туманной дымкой, кое-где виднелись пушистые белые облака. Повсюду на пустыре валялись проржавевшие консервные банки, осколки цветного фаянса, они пригодились бы для игры, да некогда их сейчас собирать. Дети часто приходили сюда играть в «магазин»; камешками они выкладывали на земле квадраты — это и были магазины. Бывало, войдет Джейни-Мери в такой квадрат и в секунду преображается. Да и пустырь уже не пустырь, а оживленная улица, цепочка камешков — сверкающие витрины. Лицо Джейни-Мери само собой становится торжественным. Когда дети играют, у них появляется такая спокойная торжественность. Но вот она вышла из волшебного квадратика — и это снова та же продрогшая и голодная Джейни-Мери, которая вдобавок не сумела добыть хлеба. А на нее так надеется мама!
— Ничего не принесла, — сказала она, глядя на маму. — Хлеба никто не дал, а дяденька сказал, что святые отцы выйдут только через час.
Она с надеждой оглядела комнату, но увидела на столе лишь несколько хлебных крошек. Неубранным сором они лежали на засаленной цветастой скатерти. В центре стола возвышался эмалированный кувшин, вокруг него сгрудились невымытые чашки. Только здесь, дома, Джейни-Мери вдруг поняла, сколько шагов она намерила за сегодняшнее утро. И ни за одной дверью ее не встретили приветливо. Мама сердито заговорила:
— Раз так, сиди без хлеба. Небось и не думала его искать, дрянь эдакая! Пройти по улице и заглянуть к монахам — неужели на это два часа надобно? А у нас животы подвело. И Джонни бы так и ушел носить щепу на голодный желудок, не припрячь я для него кусочек. Небось и не думала ничего искать!
Эмаль на кувшине была отколота в трех местах. Трещины расползлись паутиной, словно чернильные кляксы, которые так марали ее тетрадки. По боку каждой чашки тянулась желтоватая полоска — следы чая. Стол вдруг поплыл перед глазами, а голос мамы доходил словно издалека. Хорошо бы сесть, мелькнуло в голове Джейни-Мери.
— Шляешься, — продолжала браниться мама. — Вечно шляешься со своими подругами. Дождешься, я тебе пошляюсь. Отправляйся назад, вот что. В доме все равно хоть шаром покати. Иди к монахам и жди, что дадут, как подобает доброй христианке. Да сумку возьми с собой. Пока хлеба не получишь, ни о чем другом и думать не смей.
Джейни-Мери стояла, стиснув перед собой кулачки, и снизу вверх смотрела на мать. Господи, неужели придется снова идти за хлебом?
— Я просила, — сказала она. — Во всех домах просила.
— Значит, плохо просила, — отрубила мать. — Проси, пока не дадут, — и, круто повернувшись, вышла из комнаты.
Джейни-Мери поплелась в угол за сумкой. Наклонилась поднять ее, и тут кухня закачалась и потемнела. Когда Джейни-Мери была уже в дверях, мать крикнула ей вслед:
— Не глазей по сторонам, не будь недотепой. Уж ты не перетрудишься, это точно. Всем достанется, только моя уйдет с пустыми руками.
И вот она снова бредет по старым кривым улочкам, а вокруг — карусель колес и ноги, ноги, ноги. Дома круто вздымались над Джейни-Мери, совсем крошечная рядом с ними, она еле волочила по мостовой грязные босые ноги. В этот час в магазинах на Николас-стрит было полным-полно женщин, они торговались из-за каждого пенни. Продавцы в белых халатах проворно нагибались над мраморными прилавками, предупредительно склоняли голову и с готовностью поднимали карандаши, сновали между прилавком и полками, бросали товар на весы, а потом слюнявили огрызок карандаша и сосредоточенно черкали на бумаге какие-то цифры. Бывало, Джейни-Мери останавливалась и смотрела, как они работают, но сейчас она прошла мимо, не повернув головы. Губы у нее затряслись — это по улице прогрохотал трамвай; рельсы блеснули на солнце, но блеск был тусклый, холодный. Ничто не грело и душу. Только катились друг за другом трамваи, шлепали по мостовой подошвы, а над домами, на шпиле монастыря святого Николая, сиял тонкий крест.