Сижу в карантине в странной компании: 40 % карантина – старухи старше 70 лет, которые переехали границу нелегально.
Потом беглые офицера, жены, ищущие своих мужей, женщины, едущие в Италию, и два мальчика, которые убежали за границу так, как раньше убежали бы к индейцам.
Белья у них с собой нет, а есть учебник географии на немецком языке и логарифмы.
Привет всем.
Отвечайте мне.
Виктор Шкловский.
25 апреля[71].
Сейчас приехала баронесса Икскуль[72], передала мне, что жена моя арестована. Что делать?
Адрес мой: Raivola. Finland. Schklovsky.
Сижу у моря и жду погоды.
Сильно одинок. Жена на Шпалерной. А я отрезан от России. Не знаю даже кому я нужен. Выживать же меня из России никому не нужно. Отдыхать не умею.
Живу без событий. Не пишется. Желание одно – попасть, если не в Россию, то хотя бы в русскую литературную среду.
Хлопочу о визе в Германию.
То, что написал Г. Семенов, не правда: все выглядело иначе.
Может быть, не лучше, хочу писать об этом книгу.
Русская эмиграция, краешек которой я видел… тоже ничего не понимает.
А на иронии не проживешь.
Если бы я верил в русский суд, я поехал в Москву.
Но я не хочу увеличивать вину Кремля. Я великодушен.
Пережил страх. Переживаю скуку. Жду ответа.
3 апреля.
Виктор Шкловский.
9 Дорогой Алексей Максимович.
Мой роман с революцией глубоко несчастен.
На конских заводах есть жеребцы, которых зовут «пробниками».
Ими пользуются, чтобы «разъярить» кобылу (если ее не разъярить, она может не даться производителю и даже лягнуть его), и вот спускают «пробника».
Пробник лезет на кобылу, она сперва кобенится и брыкается, потом начинает даваться.
Тогда пробника с нее стаскивают и подпускают настоящего заводского жеребца. Пробник же едет за границу заниматься онанизмом в эмигрантской печати[73].
Мы, правые социалисты, «ярили» Россию для большевиков.
Но, может быть, и большевики только «ярят» Россию, а воспользуется ею «мужик».
Вот я и написал фельетон вместо письма.
Но поймите же и мое положение.
Здесь в Райволо никто не понимает остроумия. Читают же только старое «Солнце России»[74].
Мы все условно-остроумны, мы все говорим друг с другом условно, как Володя (брат героя «Детства и отрочества») с мачехой[75].
Я одинок, как и все, конечно.
И ночью, когда я думаю о жене, я хочу встать на колени в постели и молиться, что ли.
Увы мне, нет Бога, а с ним бы я поговорил серьезно.
Я одинок здесь.
Дядя мой, у которого я живу, любит говорить об искусстве.
Это очень тяжело. Я боюсь, что он в результате напишет начало повести.
Он говорит, что в искусстве главное чувство.
Перед женой считаю себя виноватым.
Может быть, честнее было бы не бежать?
Ведь я занимался политикой. Это бронированные автомобили втаскивали меня в разные удивительные положения[76].
Скучаю по жене, по Тынянову, по Серапионам.
Ваше письмо получил, ему очень рад.
15 апреля 1922 года.
Виктор Шкловский.
Вчера получил 1000 + 390 марок.
Спасибо.
20 апреля 1922 года.
Алексей Максимович! Дука[77]!
Я решил избрать Вас своим постоянным корреспондентом.
Отвечать можно в стиле телеграммы. Например:
Как-то давно, когда я был молодой и красивый, я проводил ночь с одной (такой же, как и я) курсисткой. Чтобы не шуметь, мы целовались на коврике. Целуюсь я очень технично. Она не любила меня. И вот она мне сказала, почти под утро, почти в бреду: «Любви! Любви немножечко».
Я был здоровый, неутомимый и не понял. Я был увлечен техникой.
Любви сейчас я хочу от людей, не визы, не денег даже.
Прямо хоть не пиши дальше.
Живу я в доме беженца. Дом населен условными фразами, тоской и безденежной ненадежной сытостью.
Алексей Максимович! Дука!
Посмотрите, как я хочу любви: я даже пишу разборчиво.
Я умею (теперь) брать людей на ладони, и греть их дыханьем, и даже растить их.
И Вы умеете.
Вы ласковый, у Вас хорошие глаза.
У меня, очевидно, весеннее помешательство.
Я должен писать письма всему человечеству.
Я люблю это человечество.
Вас же я люблю отдельно и особо.
Жену я тоже очень люблю.
У нас весна. Сегодня 20 апреля. На дворе баран, похожий на Пяста[78], жует как беззубый и не скрывающий свою старость старик.
Я пополнел и погрустнел.
Привет Вам и всем, кого Вы любите.
Виктор из Raivola.
Придумал «фильму».
Дорогой Алексей Максимович.
Я не умею говорить с Вами.
Чувствую себя просителем. А я не виноват.
Писать легче. А хочется быть близко к Вам.
Но замечали ли Вы, что когда целуешь женщину, то ее не видишь, а чтобы увидеть, нужно отдалиться.
Я расскажу Вам про роман, который я напишу, если оторвусь от преследования и буду иметь месяц-два свободных.
1) Идут передовицы «Правды» и передовицы буржуазных газет, прямоугольные до безмысленности.
Иногда это прямоугольность огненная. Идут списки расстрелов, цифры смертности.
Передовицы прямоугольно отрицают друг друга.
2) Между ними идут письма к Вам. Записки, письма, записки. Идут Ваши письма (дружеских нет), но больше записки «прошу выслушать такого-то», «прошу не расстреливать такого-то», «прошу вообще не расстреливать».
Потом между этим советские «анекдоты».
Моя маленькая (7 лет) племянница плакала в церкви. Мы знаем, что плачущего нельзя спрашивать. Потом спросили дома «почему». Она ответила: «Я не знаю, где могила папы» (Николай расстрелян), «где тети Женина могила знаю, а папиной нет»[79].
О, дорогой мой, о друг мой, как горек от слез воздух России.
О счастье наше, что мы заморожены и не знаем, как безнадежно несчастны.
Идут передовицы прямоугольные, декреты, и все они отражаются то в письмах, то в маленьких отрывках из маленьких человеческих жизней. Тюрьмы, вагоны, письма и декреты.
Вы в этой вещи не вы, а другой.
Я не знаю, как кончить. Кто-то, правозаступник и кто пишет всем отпускную, какой-то последний из раздавленных или Вы сами, на чьем сердце скрещены два меча, пишете миру письмо о прощении.
Прощаю себя за то, что смеюсь, за то, что бегу от креста, прощенье Ленину, прощенье Дзержинскому, красноармейцу, издевающемуся в вагоне над старухой, красноармейцу, взявшему Кронштадт, всему племени, продающему себя. Всем себе-иудам.
У меня нет никого. Я одинок. Я ничего не говорю никому. Я ушел в науку «об сюжете», как в манию, чтобы не выплакать глаз. Не будите меня.
Виктор Шкловский.
13
Вы помните, как писал Троцкий: «Необходимо разбить пространство на квадраты в шахматном порядке. Квадраты А оставить себе, а Б передать концессионерам»[80]?
Пространство это прежде звали Россией.
Генерал-немец говорил в «Войне и мире»: «Войну нужно перенести в пространство»[81].
Пространством этим была тоже Россия.
Ленин писал: «Я согласен жить в свином хлеву, только бы была (в нем) советская власть»[82].