– Саввина и членов штаба мы, конечно, упустили, но почти всех бригадных и большинство полковых арестованы, склады с оружием тоже захватываем, один за другим.
Постучав, вошел порученец, протянул бумагу. Орлов, неловко повернувшись, стал читать.
– Хорошая новость. Накрыли оружейный склад их кавалерийского отряда, а там оказался наш «еврей-воин», Миркин.
– Взяли? – встрепенулся мрачный Романов.
– Хладным трупом. Выхватил пистолет, ну ребята его и угрохали. Жалко. Не научились еще живьем брать. Так и не узнаем, кто «Союз» снабжал деньгами.
Он присмотрелся к Алексею.
– Эй, ты чего такой кислый? Гордиться надо. Какое дело провернул! Сорвал заговор против республики. И почти без потерь с нашей стороны. Одного человека только потеряли, и то не сегодня, а раньше. Тимофея Крюкова. Вечная ему память. Какой был товарищ!
Лицо у Орлова стало печальным. Но трауру член коллегии предавался недолго – не такого склада был человек. Обращенный на Романова взгляд засветился обычным шебутным блеском.
– Еще одна жертва героической операции ВЧК – моя продырявленная голяшка. Хреновый ты оказался стрелок, Леша, а хвастался.
– Я же объяснял! Мне надо было тебя подстрелить так, чтоб ты упал. Иначе Полканов тебя уложил бы намертво! У меня выбора не было!
– Ничего не знаю. Шевровых сапог в награду не получишь. Больше чем на кирзовые ты не наработал. Я-то вот никакого сапога надеть не могу. – Орлов показал на подвешенную к потолку ногу.
Шутить Алексею не хотелось. Собравшись с духом, он сказал:
– Знаешь, а ведь это я операцию провалил…
И объяснил про Миркина, закончив покаянный рассказ так:
– Зная его, я должен был сообразить, что он кинется в амбулаторию спасать Засса. Если б не мое слюнтяйство, всё обернулось бы иначе. Сейчас эта недобитая контра рассеется во все стороны, как драконьи зубы. И заполыхает в ста разных местах… Под трибунал меня надо.
Орлов глядел на Алексея из-под сдвинутых бровей.
– Эх, – сказал он со вздохом. – Тогда и меня надо под трибунал. Я, знаешь, тоже себя казню, что в апреле анархистов отпустил. Теперь тот же Арон Воля гадит нам на Украине, еще нахлебаемся с ним. И другие тоже… Трудней всего уничтожать тех, кто еще вчера был для тебя свой. Учиться нам еще и учиться. Красной революционной правде. А она сурова: твой друг – тот, кто друг революции, а кто ей враг – тот и тебе враг. Беспощадности надо учиться, без нее не будет победы. Красная правда, брат, потому и красная, что поливают ее кровью.
Зеленая правда
Турусова на колесах
«Всё, что не траур, – праздник. Всё, что не боль, – радость». С этим девизом Мона прожила на свете до почтенных тридцати четырех лет, и он ни разу не подвел. Бывало, конечно, всякое. Не очень-то порадуешься, если у тебя ноет зуб или разбито сердце. Но дантист или самый лучший лекарь (правильно – время) делали свою работу, боль и траур заканчивались, и можно было снова отмечать каждый день и каждую ночь, потому что повод всегда найдется – и днем, и ночью. Просто смотри на мир не черными глазами, а голубыми. У Моны глаза были исключительной голубизны, прямо аквамарин.
Нашелся повод и сейчас, в, мягко выражаясь, нелучезарных обстоятельствах.
На грязной железнодорожной станции, в грязном зале ожидания, Мона потянулась фляжкой к грязному «титану», за кипятком, и злющая баба, тоже совавшая под кран миску с накрошенным хлебом, замесить тюрю, рявкнула:
– Не замай, безносая! Куды лезешь заразной лапой? Тварюга бесстыжая!
– Сама ты тварюга, – гнусаво ответила Мона. – Щас вот плюну тебе в тюрю.
И приподняла на лице повязку, а под нею красота: вместо носа сине-багровый ужас с двумя капельками гноя (воск, натуральные краски, итальянская смолка). Сойдя с поезда, Мона уединилась в кустиках и соорудила камуфляж: изобразила сифилис третьей стадии, сверху повязала тряпицу. Судя по тому, как шарахнулась от художественного полотна бабища, работа удалась на славу. Как же тут было не порадоваться?
Гордая собой, Мона наполнила флягу, почесала лоб, на котором еще не совсем подсохла звездная сыпь (гуашь с сеяным песочком).
«Была я белошвейкой и шила гладью», – тихонько пропела Мона, наслаждаясь гнилостью голоса. Ее обеспечивали два комочка ваты, сунутые в ноздри.
Ну, в путь! Железнодорожная стадия «Исхода» позади, и хоть была она не сахарной, настоящие приключения только начинаются. Дальше Белгорода поезда не ходят, потому что советская власть тут более или менее заканчивается. Впереди ничейная территория, и, кроме как пешком, ее не пересечь. Но чего бояться нищенке-сифилитичке? Кому она, убогая, нужна?
Подбодрив себя этой мыслью, Мона пошла по пыльной улице от станции на юг (послеполуденное солнце светило в правое ухо). Где-то в той стороне должно начинаться Харьковское шоссе. Что за власть в Харькове – еще красная, уже белая или вообще никакая, – толком никто не знал. Май одна тыща девятьсот девятнадцатого года был баловник и чародей, веял свежим своим опахалом так, что ни черта не разберешь, всё вихрилось и вертелось.
Экипировка для туристического похода через Дикую Степь была превосходная, продуманная со всей свойственной Моне обстоятельностью.
Поглядеть со стороны – жуткие обноски. Бесформенный балахон в кривых заплатах (вывернутый наизнанку и обшитый мешковиной альпийский плащ), на ногах облупленные опорки (швейцарские башмаки после соответствующей обработки), за спиной драный мешок. Кто станет рыться – сразу передумает.
На выходе из города, у заставы, случился первый экзамен. Часовой заподозрил в Моне спекулянтку, полез-таки шарить. Матернулся, выдернул руку – пальцы перемазаны бурым, липким.
– Шо у тя там?!
– Ветошка, гной обтирать, – жалостно прогундосила Мона и снова предъявила свой замечательный нос. На самом деле пачкался ликвид-кармин, незасыхающая грунтовка – совершенно незаменимая вещь в работе, придает воску живой отсвет, как у настоящей кожи.
Дальше служивый не полез, до запрятанного на дно «бульдога» не дорылся, но и не отстал. Настырный попался. Обшарил Моне бока, нащупал под балахоном, во внутреннем кармане, мешочек с железками, обрадовался.
– Ага! Доставай, показывай!
Разочарованно потрогал пальцем крошечные катушечки, винтики.
– Это чё?
– Я швея, мил человек. В городе запи́сочек добыла, машинку чинить. Сломалась, окаянная.
Но красноармеец не отвязался и теперь.
– А документ у тебя есть? Может, ты кадетская шпионка?
Документ – это пожалуйста. Бланк обошелся Моне в две воблы, печать она изготовила сама – для художницы пустяки.
– Катись, – сказал постовой, и Мона покатилась. За шлагбаум, прочь из Совдепии.
Вот и еще один повод праздновать – отлично сданный экзамен.
Глядя на волнистую равнину, пересеченную оврагами и балками, она вспомнила зазубренную когда-то в гимназии цитату из «Слова о полку Игореве»: «А всядем, братие, на свои бръзыя комони, да позрим синего Дону!»
Что ж, всядем, позрим.
Жизнь щедра на подарки человеку, настроенному только на хорошее. Мона не прошагала в своих замечательных ботинках и двух верст, как ее догнала пустая телега, и молодой крестьянский парень крикнул: «Садись, бабонька, подвезу. Не люблю я один, скучно». Это, конечно, веселый каламбур судьбы, решила Мона, потому что ее фамилия была Турусова.
На колесах, на мягком сене, путешествовалось быстрее и комфортабельнее, а приглядевшись к вознице, Мона увидела: хорош. Веселый, в белых зубах ромашка, длинные ресницы золотисты, золотятся и небритые щеки. Прямо фавн, только без свирели.
Устыдила себя: фу, Турусова, а еще интеллигентная женщина.
Тут фавн высморкался пальцами, обтерев их затем о свою апельсиновую щетину, и недостойное настроение улетучилось.
Мона весело болтала с парнем о всякой чепухе (о городских ценах, о небывалом паводке, о том, кто хуже – красные или белые); ходу мыслей это нисколько не мешало.