В какой-то степени это наверняка объясняется исторической эпохой, в которую пришлось жить Скороходовой. Не могла не сказаться сталинская и вообще советская обезличка, безусловный приоритет «коллектива», спутанного с военным строем, над «личностью». Учитель Скороходовой, профессор Иван Афанасьевич Соколянский, подвергался репрессиям, и его мог пугать любой пристальный взгляд, любое, хотя бы и доброжелательное, и благодарное внимание к его «персоне». Само слово «персона» тогда употреблялось не иначе как в уничижительном контексте, – даже у Э. В. Ильенкова, одного из создателей действительно марксистской философско-психологической теории личности. Так что Скороходова могла «стесняться» «выпячивать» свою «персону». Я не стеснялся никогда, хоть Ильенков и журил меня за это, и потому в моих текстах если и плохо видно других, то уж меня-то самого видно наверняка отчетливо. Пусть даже чересчур отчетливо. Ничего. После советской обезлички этим маслом каши не испортишь.
Ну и в какой-то степени наверняка тут виновата слепоглухота. Мы лишены физической возможности наблюдать «со стороны», что и как делают «другие». «Другой» для нас существует только тогда, когда мы к нему прикасаемся. Откуда нам знать, какие разговоры о нас в нашем же присутствии ведутся, если переводчики дисциплинированно соблюдают запрет переводить нам эти разговоры?.. О таких запретах мне иногда говорили – вынуждены были говорить, ибо я требовал ответа, почему переводчик молчит. Не каждый сумеет в одну секунду придумать, как правдоподобнее соврать, вот и признавались, что переводить запрещено, да нередко «ничего такого» и не видели в таких запретах.
В общем, если кому не нравится, что в текстах слепоглухого плохо видно кого-то еще, кроме самого слепоглухого, то счет следовало бы предъявить, может быть, даже в первую очередь тем, кого «плохо видно». Они вправе не желать, чтобы их было видно лучше.
И они, хотя и не вправе по-человечески, но могут разрешить себе, надеясь, что не будут разоблачены, «немножечко» попользоваться нашей слепоглухотой, ввести, разумеется желаючи нам добра, некую цензуру, некую дозировку информации. Как это очень часто позволяют себе вообще взрослые по отношению к детям, а правительства – даже самые «демократические» – по отношению к народам. Да еще, что, наверное, особенно «тактично», о пределах дозировки информации договариваются в нашем же присутствии! Мы же не услышим и не узнаем… Один «другой субъект», между прочим, тот же самый, который отвесил мне сомнительный комплимент насчет моей чрезвычайной «выгодности», настойчиво объяснял мне, что меня очень легко обмануть. Через несколько лет у меня накопилось достаточно причин задуматься, не пользуется ли он первый этой легкостью, равно как и моей «выгодностью». Это к вопросу о тех «других субъектах», которых я называю кукловодами…
Вот и заполнилась своего рода «анкета». Научную тему сформулировать легко: речь идет о том, как работают – и какие именно – механизмы общения в условиях слепоглухоты. Есть у Ильенкова статья «Думать, мыслить…» – один из вариантов знаменитой работы «Школа должна учить мыслить!». Тут, пожалуй, подсказка.
Зрячеслышащие, общаясь, всматриваются и вслушиваются. На этой чувственной основе вдумываются. Главное в общении, кто бы ни общался, – вдумываться в себя и в других. За бездумное порхание приходится расплачиваться более или менее жестоко. Можно общаться уверенно, непринужденно, но это вовсе не значит – бездумно. Просто накопился достаточный опыт, в общем и целом «накаталась колея», по которой и катится наше повседневное общение.
Мне трудно общаться потому, что я никогда не доверял колеям, особенно если они накатаны кем-то – не мной. Я всегда ревизовал и продолжаю ревизовать колеи. И особенно я недоверчив к тем колеям, которым доверяются «все». Я всегда добивался рационального объяснения, почему я должен вести себя, «как все», и кто такие эти «все». Аргумент: «все так делают, и ты так делай», – для меня всегда был тем же самым, чем является красная тряпка для быка.
Но я не вижу лиц. Не слышу голосов, а если даже и слышу через слуховой аппарат – не понимаю жужжащих вокруг меня разговоров. Как же мне ориентироваться в общении с людьми, если отвергаю накатанные колеи, вернее, недоверчиво осторожен с этими колеями?
А колеи мне очень нужны. Такие, в которых я был бы уверен. Без них общение, особенно с самыми близкими, любимыми, изматывает. Любой пустяк оборачивается проблемой. Не зная, как объяснить мотивы поведения окружающих, не доверяя ходячим объяснениям, дохожу до настоящей мнительности, подозреваю нечто чрезвычайно сложное там, где всего лишь пень да колода, то есть человек действует через пень-колоду, как черт на душу положит, как придется, по привычке или по случайному импульсу, а я над этим ломаю многомудрую голову.
Я на всю жизнь остался ребенком в том смысле, что хочу быть хорошим и хочу понять, что значит быть хорошим. Значит ли это «быть как все»? Да, если все лучше меня. А они лучше ли? И чем именно лучше? А вдруг, рекомендуя «быть как все», мне рекомендуют сходить с ума за компанию со «всеми»? Нет, я так не играю. Предпочитаю быть не «как все», а как я – быть самим собой, быть искренним. Но боже мой, до чего же это трудно… Это вообще трудно, и подавно – при слепоглухоте.
Очень выручает художественная литература. Она помогает компенсировать слепоглухоту, ориентироваться в том, чего физически не могу ни видеть, ни слышать. Я никогда не стеснялся сравнивать себя с самыми лучшими. Хоть с Пушкиным, хоть с самим господом богом. И, разумеется, всегда сравнивал с литературными персонажами своих знакомых. Детская художественная литература помогает мне понимать детей, компенсируя невозможность их физически наблюдать.
Слепоглухота вообще много чего не позволяет. Не позволяет полноценно (а то и никак) видеть и слышать. Если слепоглухота ранняя и тем более врожденная, то не позволяет говорить голосом, а то и как бы то ни было. Не позволяет общаться – совсем или сколько-нибудь полноценно. На любом уровне развития личности, даже на относительно высоком, проблемы общения крайне остры. Непосильно остры. Даже человек с более-менее разборчивой речью, безукоризненно грамотный, начитанный страдает от недостатка общения, сетует на него, не знает, кого и винить в своем одиночестве – больше себя или больше окружающих. И срывается в назойливость, в требование внимания, упорно лезет, пристает ко всем без разбора, без учета ситуации, с отчаяния не допуская и мысли, что людям может быть просто некогда. Такое назойливое поведение среди слепоглухих довольно-таки распространено.
Я стесняюсь приставать, надоедать. Я твердо усвоил, что насильно мил не будешь. Круг моего постоянного общения все же меньше, чем мне бы хотелось. И качество общения оставляет желать много лучшего, особенно в смысле непринужденности. Но я с детства привык общаться опосредствованно – прежде всего, привык читать круглые сутки. Эта привычка меня здорово выручает. Мне не скучно одному. Я читаю, сам пишу, слушаю музыку, насколько позволяет остаточный слух и звукоусиливающая аппаратура. И поэтому могу быть по-настоящему интересен хоть некоторым людям. Избегаю к ним приставать, стараюсь, чтобы они общались со мной в охотку. Из страха надоесть, прискучить – налицо даже некоторый недостаток инициативности в общении. Лучше меньше, да лучше. Лучше реже, но хоть сколько-нибудь регулярно и в течение долгих лет. Лучше общаться содержательно, по делу, творчески, чем «балдеть просто так». «Балдеть» не умею и терпеть не могу, – тягостно, скучно.
В общем, слепоглухота предъявляет крайне жесткий выбор: или научиться жить полноценной творческой, напряженной духовной жизнью, компенсируя недостаток «живого» общения через книги и результаты собственного творчества, – либо так и мучиться своей ненужностью, неинтересностью, обвиняя в равнодушии, бессердечности весь мир. Третьего слепоглухота не дает.
Либо научиться общаться с миром в творческом уединении, и благодаря этому умению в конце концов заинтересовать собой окружающих, получив возможность полноценного, пусть недостаточного количественно, общения с живыми людьми, – либо так и остаться одиноким, никому не интересным и не нужным. Либо стать равноправным субъектом общения – либо остаться объектом более-менее презрительного, более-менее брезгливого «милосердия».