«— Ну и что? — кричал Дызма. — Ну и что? Если я говорю, что не подставил (ногу. — Авт.), я, председатель Государственного зернового банка, то мне можно больше верить, чем такому молокососу со свистком (судье. — Авт.).
Цирк взорвался от аплодисментов.
— Браво, браво!
— Верно говорит!
Председатель поднялся с места и призвал:
— О результатах борьбы решает жюри, а не зрители. Этот поединок не выявил победителя.
Никодим полностью утратил контроль над собой и гаркнул на весь цирк:
— А г..!
Эффект был колоссальный. На галерке поднялся истинный ураган аплодисментов, смеха и выкриков, среди которых все время повторялось слово, употребленное Дызмой.
Никодим всунул руки в карманы и сказал:
— Идем из этой будки, а не то меня кондрашка хватит.
Выходили, смеясь.
— Ну, — говорил полковник Вареда, — одно это принесет тебе популярность.
— Э-э-э…
— Никаких «э-э-э»… только популярность. Завтра вся Варшава будет говорить только об этом. Увидишь. Люди любят крепкие слова…
На следующий день о нем не только говорили, но и писали. Почти все газеты дали подробное и пикантное описание скандала, а некоторые поместили даже фотографию героя вечера…»
Ведь каждый знал, что это Маршал, как деликатно выразился Тувим, «крепким выражается словцом». Он также частыми оскорблениями и ссылками на высокую должность подменял существенные аргументы, особенно во время полемики с Сеймом.
Многочисленные примеры, оправдывающие грубость Дызмы, писатель уже открыто приводил в одной из очередных сцен:
«— Он прав, прав, — кивнул головой генерал.
— Но не слишком, гм… не слишком по-версальски свою правоту выражает, — с акцентом удивления заметил старый помещик.
Воевода снисходительно усмехнулся.
— Мой пан, поверьте мне: позволено ему, он в состоянии сделать это. — Генерал барон Камброин был версальцем!..
Заиграл оркестр…»
Камуфляж был слишком очевиден.
Никто из читателей не мог сомневаться, которая из современных польских величин скрывалась под костюмом бравого наполеоновского солдата из-под Ватерлоо.
Не в этих, по сути, безвредных намеках и насмешках заключался обвинительный тон книги. Прежде всего она била по всей системе правления, созданной санацией, поощрявшей мафиозные связи, некомпетентность, невежество, обычную человеческую глупость, лишь бы все это было прикрыто соответствующей высокой должностью, положением, деньгами, протекцией.
Писатель достиг своей цели. «Карьера Никодима Дызмы» стала оружием, поражающим не менее успешно, чем десятки обвинений, нагромождаемых на страницах брошюр.
Подобно литературе, разоблачительные функции начала выполнять и историческая публицистика.
«В 1665 году, — писал в популярном в то время очерке Владислав Конопчиньский, — Ежи Любомирский выступил с оружием против Яна Казимежа и Людовики Марии под лозунгом свободы и дворянской демократии. Клеймил нечистую практику двора, его покушения на выборы и право вето, франко-абсолютистские принципы: снова добродетель, невинность и демократия спасали Польшу перед черной реакцией»[204].
Так говорили бунтовщики. Реальность выглядела иначе.
Королевское правительство, хотя и не самое лучшее, но действительно заслуженное и ответственное, в тяжкой войне за приграничные области, в работе по восстановлению народного хозяйства после «потопа»[205] намеревалось укрепить Сейм и исполнительную власть.
А чего хотел, во что верил Любомирский? По-хорошему не верил ни во что: ни в свободные выборы, ни в другие лозунги своих товарищей, хотел отомстить королю за то, что тот слушал других, более умных советников. А те товарищи — конфедерированная армия и часть дворянских демократов также не имели никакого патриотического идеала, кроме анархии и равенства; из их болтовни об устранении злоупотреблений невозможно выскрести ни одной глубокой политической мысли. Поддалось агитации простодушное общество под руководством глупых офицеров, выдвинув на первый план свои материальные интересы, то есть острые претензии на выплату запоздавшего жалованья, и связало их с «моральным интересом», то есть спесью Любомирского. <…>
Кто победил? Те, кто был менее скрупулезен в убиении собратьев. <…> Так хотел демон польской истории: чтобы патриотизм уступал перед насилием людей без совести и чтобы Польша боялась подлецов, а не подлецы Польши…»
В этих утверждениях читатели видели осуждение более близкого им заседания сеймика — от мая 1926 года, в общем-то описанного достаточно реалистически.
Однако не все прибегали к использованию литературных и исторических костюмов. Оппозиция неоднократно выходила на ристалище с поднятым забралом, бросая прямо в лицо диктатору самые острые, хотя не всегда справедливые упреки. Депутат от коммунистов Якуб Войтюк, выступая в Сейме 19 сентября 1927 года, в частности, говорил:
«Каждый рабочий и каждый крестьянин знает, что в действительности в Польше не существует даже видимости конституции или демократии. Знает о том, что в Польше правит фашист, диктатор Пилсудский, для которого не существуют ни законы, ни какие-либо ограничения власти, какие-либо предписания; он знает, что законы пишутся для того, чтобы с ними никто не считался. Доказательством тому — переполненные тюрьмы, пытки в дефензивах[206], сотни и тысячи каторжных приговоров, подавленная рабочая пресса, разбитые организации, цепь преследований рабоче-крестьянского движения, освободительных движений угнетенных народов, которая сделала из нынешней Польши одну большую тюрьму».
Коммунисты наиболее часто подвергались репрессиям. Хотя с течением времени репрессии не миновали и деятелей остальных оппозиционных движений. Самую печальную славу получил так называемый брестский произвол, как стало принято называть жестокую расправу с руководителями антисанационных группировок в сентябре 1930 года. Противники подвергались террору, с тем чтобы не допустить продолжения ими политических действий, которые могли бы привести к широкомасштабным выступлениям народа. Это не случайно, что наиболее сурово расправились с теми брестскими заключенными, кто ранее отважился лично выступить против Маршала.
«Уже по дороге в Брест, — писал историк и социалистический деятель Адам Прухник, — конвой не скупился на угрозы и вульгарные клички для арестованных. По отношению к Либерману конвой не остановился на угрозах, а перешел к делам. Автомобиль, которым его везли, был остановлен за Седльцами. Либерману приказали выйти и ударами прикладов загнали в лес. Сопровождавший комиссар полиции дважды ударил его в подбородок и повалил на землю; на его голову, которую обвернули плащом, уселся один из конвоиров, с лежащего сняли одежду и с оскорблениями и криками: «Ты смеешь оскорблять Чеховича[207], ты смеешь поднимать голос против пана Маршала» — его избили до потери сознания, нанеся более двадцати кровавых ран. Либерман потерял сознание, и в таком состоянии конвой затащил его в автомобиль и привез в Брест».
На этот раз оппонентов диктатора били не «неизвестные преступники». Насилие совершалось «во всем величии закона», именно теми, кто призван был соблюдать порядок и лад в Речи Посполитой. «Поднятие голоса против пана Маршала» оказывалось таким непростительным проступком, что конституционные гарантии правопорядка уходили на задний план.
Эти дикие нравы, сотворение из закона ширмы, скрывающей своеволие диктатуры, подавляющее большинство пилсудчиков воспринимали без особых возражений. Ведь за теми действиями стоял авторитет Коменданта! Тот же оправдывал каждое решение, делал справедливым каждое движение.
Пилсудчики подняли своего вождя так высоко, что с вершин этого величия все казалось небольшим и малозначимым. Даже если в расчет входили такие главные ценности, как права личности или интересы Польши. В конце концов интересы Польши подчиненные Маршала уже полностью идентифицировали с его личностью. Вацлав Серошевский писал на специальной почтовой открытке, тиражируемой в десятках тысяч экземпляров: