Это был холодный душ для его сторонников из числа левых. Впрочем, не единственный. Терапию, охлаждающую неуместный запал, он повторял в очередных заявлениях. Говорил, в частности: «Если понятия «левые» — «правые» связаны с социальными движениями, то я лично никогда не был в новой Польше сторонником предоставления явного преимущества той или другой стороне… <…> Лично я никогда не хотел бы принадлежать ни к правым, ни к левым. Я никогда не хотел быть членом ни одной из партий, не одобрял господства партий над Польшей». Для человека, который в течение двадцати лет руководил работой ППС, такое заявление было шокирующим. Однако это был не первый и не последний случай взгляда на собственное прошлое сквозь призму текущих интересов. А они повелевали Маршалу сохранять равную дистанцию от обоих крупных политических лагерей.
«Польша должна быть осторожна, — обосновывал он свои взгляды, — потому что она молода и бедна. Ей следует избегать рискованных экспериментов. Любовь к риску у левых и правых у нас уравновешена, доказательством чему служит то неустойчивое парламентское большинство, на основе которого принимаются законы». Такие заявления будоражили общественное мнение. Ведь их делал политик, который, не остановившись перед кровопролитием, сверг правое правительство, воспользовавшись при этом полной поддержкой левых сил. А тем временем выяснялось, что на самом деле он одинаково оценивал и врага, и союзника.
У союзника такая ситуация должна была вызвать разочарование. Тем более что Маршал уже вскоре начал явно заигрывать с правыми, причем в их консервативно-помещичьем издании. Главными доказательствами этого стало включение двух консерваторов в сформированное 2 октября Пилсудским правительство: Короля Незабитовского и Александра Мейштовича, а также его визит в родовое поместье князей Радзивиллов в Несвиж, где по этому случаю состоялся большой съезд польской аристократии. В не совсем отдаленном прошлом как хозяева, так и гости на предложение о такой встрече ответили бы иронической ухмылкой. Стефан Бадени так записал беседу с одним из членов семейства Радзивиллов, которая состоялась во Львове весной 1915 года.
«Я встрял в беседу:
— А знает ли князь, что мне довелось в Вене познакомиться с интересным человеком — Пилсудским?
Радзивилл буквально вскипел и закричал:
— То, что вы, поляки, в Австрии этого негодяя не повесили на первом столбе, будет для вас вечным укором!
Я пытался защищать Пилсудского, но князь даже слушать меня не хотел».
Теперь же Радзивиллы принимали «этого негодяя» с поистине монаршьим церемониалом. Но и он сильно изменился. Ничем не напоминал «социала», признающего аристократию за вредный реликт давно минувшего прошлого. Впрочем, он сам замечал эту метаморфозу, выразив ее в сочиненном им и продекламированном в Несвиже четверостишии:
В стишках намек на стремительную карьеру Пилсудского:
Не в том ловкость, чтобы подстрелить утку
Или попасть сове в голову,
А в том, чтобы
Попасть из Бездан в Несвиж
[134].
«Маршал Пилсудский поднял забрало», — с восторгом писал известный польский монархист редактор виленской газеты «Слово» Станислав Цат-Мацкевич[135].
В новом свете еще более отчетливо проявился смысл его предыдущих шагов. Выяснялось, что победитель не бросал слов на ветер в первых после переворота интервью прессе. Уже 25 мая 1926 года, отмежевавшись и от левых, и от правых, он сделал знаменательное замечание: «Временно все должно остаться так, как есть, безо всяких экспериментов будь то левых, будь то правых». Если так выглядела политика победителя, то нельзя не задать вопрос: зачем вообще нужен был переворот? Не для того ли только, как утверждали противники, чтобы потешить свое тщеславие?
И этот фактор следует принять во внимание, но не он вовсе объясняет главные мотивы поведения Маршала. Его прежде всего тревожило состояние государства. У него был весьма общий подход к общественным реформам, который в принципе сводился к явному усилению исполнительной власти в ущерб законодательной. В уже цитировавшемся интервью от 25 мая он говорил: «Мы живем в законодательном хаосе. <…> Это надо поправить, передав полноту власти президенту. Я не утверждаю, что необходимо прямо копировать Соединенные Штаты, где большая сила центральной власти уравновешивается широкой автономией штатов, но необходимы поиски в этой материи чего-то, что годилось бы для использования в Польше».
Заявление о необходимости поисков свидетельствовало о том, что представление о новой форме правления пока окончательно у Пилсудского не сложилось. Октроирование, то есть навязывание конституции, не считаясь с парламентом, в расчет не принималось. Это встретило бы очень сильное сопротивление, в том числе со стороны прежних союзников слева. Маршал избрал иной путь. Позволил действовать противникам, будучи уверенным, в том, что они сами себя еще больше скомпрометируют. «Все это… большой бордель… клоака… — говорил он еще в Сулеювеке. — Я оставил в покое это свинство, пусть задохнется от собственной вони…»
Переворот и новый приход к власти поколебали основы этой концепции, но Маршал — в особенности в контактах с парламентом — вел себя так, словно все оставалось по-старому. Продолжал утверждать, что депутаты Сейма и «партийная распущенность» — источники зла в Речи Посполитой. Борьба с Сеймом в течение очередных четырех лет поглотила его почти без остатка. И все же он боролся не только с государственным органом, который возненавидел давно. Одновременно вел бой с определенной системой правления, гарантированной мартовской конституцией, согласно которой представлявший волю избирателей парламент занимал верховное положение в государстве.
Одним из «железных» пунктов «белой» легенды Пилсудского было и остается опровержение этого тезиса. Апологеты упорно повторяли, что он боролся не со свободами и демократическими атрибутами системы правления, а лишь с деформирующими отношения в государстве притязаниями депутатов. Более того, якобы вынужден был поверх голов не соответствовавших своим постам «суверенов» успешнее реализовывать цели всего общества. Ведь благодаря своему гению он лучше должен был проникать в душу народа, чем подверженные партийной демагогии парламентарии.
Такую аргументацию, которую, впрочем, инспирирует любая диктатура, опровергает знаменательный факт. Пилсудский как мог противодействовал изменению прежнего состава палаты депутатов. Не распустил в 1926 году Сейм, хотя острие переворота нацелил именно в него. Это непонятный шаг, если исходить из той точки зрения, что он желал действительного оздоровления отношений в государстве. Зато такое поведение отлично сообразовывалось с концепцией, предполагавшей и в дальнейшем унижение парламента. Ведь Маршал в собственных интересах намеревался использовать запятнанную в глазах общественного мнения репутацию депутатов Сейма и сенаторов. Вместе с тем считал, что майская манифестация силы успешно парализовала их волю к борьбе. К тому же Пилсудский был убежден, что немедленные выборы принесут успех не ему, а левым партиям. Мачей Ратай записал в дневнике слова премьер-министра Казимежа Бартеля: «Правительство не пойдет на немедленный роспуск Сейма, на чем настаивают левые, потому что выборы дали бы в этих условиях перевес радикально настроенной толпе. Необходимо оттянуть и продлить полномочия нынешнего созыва Сейма до марта — апреля 1927 года, пока страна не успокоится».
Однако сам Сейм, смирившись с переворотом и вступив в контакты с победителем, облегчил Маршалу реализацию сценария, направленного против самого же парламента. Словно желая откупиться за прошлые провинности, парламент выбрал Пилсудского на освободившийся в связи с отставкой Войцеховского пост президента Речи Посполитой. Маршал получил 292 голоса — от левых партий и партий национальных меньшинств, частично от центристских. Его соперник, выдвинутый правыми, граф Адольф Бнинский набрал 193 голоса.