Массовым кристаллом армии была каста прусских юнкеров, составлявшая лучшую часть постоянного офицерского корпуса. Это был как бы своего рода орден со строгими, хотя и неписанными законами, или же наследственный оркестр, который назубок знает и прекрасно отрепетировал музыку, которой предстоит заразить публику.
Когда разразилась первая мировая война, весь немецкий народ превратился в одну открытую массу. Воодушевление тех дней многократно и повсюду отображено. Кое-кто за границей рассчитывал на интернационализм социал-демократов, к их удивлению, он абсолютно не проявился. Удивляться было нечему, ведь эти самые социал-демократы носили в себе «лес-войско» как символ своей нации, они сами принадлежали к закрытой массе армии, в армии они подчинялись приказу и воздействию со стороны точно ориентированного и необычайно действенного массового кристалла — юнкерской и офицерской касты. Их принадлежность к политической партии, наоборот, почти ничего не весила. Но те первые августовские дни 1914 г. были еще и моментом зачатия национал-социализма. Имеется совершенно надежное свидетельство Гитлера: он рассказывает, как, узнав о начале войны, пал на колени и возблагодарил Бога. Это его решающее переживание, это единственный миг, когда он сам искренне влился в массу. Он этого не забыл, и вся его дальнейшая жизнь посвящена воспроизведению этого мига, но уже снаружи. Германия снова должна стать такой, как тогда, — сознающей свою мощь, единой и сплоченной.
Но Гитлер никогда не достиг бы этой цели, если бы Версальским договором не была распущена немецкая армия. Запрещение всеобщей воинской обязанности отняло у немцев их самую главную закрытую массу. Маневры, отныне запрещенные, строевая подготовка, получение и передача приказов — все это превратилось в нечто такое, что теперь любой ценой следовало вернуть. Запрет всеобщей воинской обязанности — это рождение национал-социализма. Любая закрытая масса, насильственно ликвидированная, переходит в открытую, которую и наделяет всеми своими отличительными признаками. Взамен армии явилась партия, а для нее внутри нации не было границ. Каждый немец — мужчина или женщина, ребенок или старик, солдат или штатский — может стать национал-социалистом; не важно, был ли он солдатом; если нет, то это лучше для него: он получает доступ к делам, к которым раньше бы его не допустили.
Беспрерывно и неустанно Гитлер употребляет оборот «Версальский диктат». Немало удивлялись тому, сколь действенным оказалось это словосочетание. Повторение не уменьшало его воздействия, наоборот, оно росло с годами. Что, собственно, такого в нем содержалось? Что сообщал им Гитлер массам слушателей? Для немца в слове «Версаль» воплощалось не поражение, которого он на самом деле так и не признал, — оно обозначало запрещение иметь армию, то есть запрещение деятельности, имеющей сакральный смысл, деятельности, без которой он не мыслил свою жизнь. Запрет армии был как запрет религии. Вера отцов поругана, восстановить ее — святой долг каждого мужчины. На эту рану и падало слово «Версаль» каждый раз, как произносилось; благодаря ему рана оставалась свежей, кровоточила и не затягивалась. Пока в массовых аудиториях со всей силой звучало слово «Версаль», даже начало выздоровления было исключено.
Важно, что речь при этом всегда шла о диктате, а не о договоре. «Диктат» напоминает о приказе. Один-единственный чужой приказ, приказ врага, потому и названный «диктатом», прервал все это горделивое течение военных приказов от немца к немцу. Тот, кто слышал или произносил слова «Версальский диктат», самой глубиной существа чувствовал, что у него отнято, — немецкая армия. И воссоздание армии становилось единственной подлинно важной целью. С нею все стало бы снова как прежде. Тем более, что значение армии как национального массового символа не было поколеблено: самая глубокая и самая древняя часть его — лес — все равно стояла в неприкосновенности.
Выбор слова «Версаль» в качестве ударного лозунга был, с точки зрения Гитлера, исключительно удачным. Оно не только напоминало о последнем, крайне болезненно переживаемом событии национальной жизни немцев — о ликвидации всеобщей воинской обязанности и запрете иметь армию. Оно еще и соединяло в единое целое другие хорошо известные моменты немецкой истории.
В Версале Бисмарк основал второй германский рейх. Единство Германии было возглашено сразу после великой победы — в момент неодолимой мощи и высшего восторга. Победа была одержана над Наполеоном III, считавшимся продолжателем дела великого Наполеона: благодаря преклонению перед легендарным именем он вознесся как наследник его духа. Версаль был также резиденцией Людовика XIV, им самим построенной. Из всех французских владык до Наполеона Людовик XIV нанес немцам самые чувствительные раны. Благодаря ему Франция поглотила Страсбург с его собором. Его войска опустошили Гейдельбергский замок.
Имперская декларация в Версале казалась поэтому результатом объединенной победы над Людовиком XIV и Наполеоном вместе взятыми, к тому же достигнутой в одиночку, без всяких союзников. На немца в те времена она должна была оказывать именно такое воздействие; есть достаточно свидетельств, что так оно и было. Имя «Версаль» было связано с величайшим триумфом в новой немецкой истории.
Всякий раз, когда Гитлер упоминал пресловутый «диктат», вместе с ним проскальзывало воспоминание о тогдашнем триумфе, воспринимавшееся слушателями как обещание. Враги должны были бы слышать в этих словах угрозу войны и реванша, если бы они имели уши, чтобы слышать. Без преувеличения можно сказать, что все важнейшие лозунги национал-социалистов, за исключением тех, что касались евреев, можно получить путем расщепления слов «Версальский диктат»: «Третий рейх», «Зиг хайль» и так далее. Весь смысл нацистского движения сконцентрировался в этом словосочетании. Версаль — это поражение, которое должно стать победой; это запрещенная армия, которую для этой цели следует восстановить.
Пожалуй, здесь надо обратиться к символу движения — свастике. Ее воздействие двояко: воздействие знака и воздействие слова. В обоих случаях оно мрачно и жестоко. В самом знаке есть что-то от двух изломанных виселиц. Он как-то увертливо угрожает созерцателю, будто бы хочет сказать: «Погоди, ты еще увидишь, кто здесь будет висеть». Поскольку свастика заключает в себе момент вращательного движения, то оно содержит в себе угрозу колесования, напоминая о переломанных членах тех, кого реально казнили таким способом.
Слово (Hakenkreuz — крючковатый крест, крест с крючьями, произносится как «хакенкройц». — Перев.) унаследовало от христианского креста его мрачные, кровавые свойства — это крест, на котором распинают. «Крюк» напоминает о том, как «зацепляют крюком», то есть ставят подножку мальчики, и как бы обещает своим сторонникам множество жертв, которых принудят к падению. Для некоторых здесь открывается ассоциация с военной службой и слышится звук крючьев соударяемых шпор. Во всяком случае, угроза страшной казни соединена здесь с тонким коварством и отдаленно звучащим напоминанием о военной дисциплине.
Инфляция и масса
Инфляция — это массовый процесс в подлинном и точном смысле слова. Дезорганизующее воздействие, которое она оказывает на население целых стран, ни в коем случае не ограничивается самим моментом инфляции. Можно сказать, что в наших современных цивилизациях, кроме войн и революций, нет ничего, что можно было бы сравнить с инфляцией по ее далеко идущим последствиям. Потрясения, которые она вызывает, столь глубоки, что о них предпочитают умолчать и забыть. А может быть, просто боятся признать за деньгами, ценность которых люди искусственно устанавливают сами, массообразующий эффект, который далеко превосходит их изначальное предназначение и таит в себе нечто алогичное и бесконечно постыдное.
Остановимся на этом подробнее и сначала скажем кое-что о психологических свойствах самих денег. Деньги могут служить массовым символом; но в отличие от других символов, разобранных выше, в деньгах единицы, из умножения которых при определенных обстоятельствах возникает масса, подчеркнуто обособлены. Каждая монета четко ограничена и имеет собственный вес, она опознается с первого же взгляда, она свободно переходит из рук в руки и непрерывно меняет свое соседство. Часто на ней отчеканен профиль властителя, по имени которого она и называется, особенно если это ценная монета. Были луидоры, талеры Марии-Терезии. Монета воспринимается как ощутимая личность. Рука, в которой она зажата, чувствует ее целиком, со всеми гранями и плоскостями. Человеку свойственна по отношению к ней своего рода нежность, ибо она может дать каждому, что он желает, и это наделяет ее личностным «характером». В одном отношении монета превосходит живое существо: металлическая плотность и твердость гарантирует «вечность» ее состава; ее ничем, кроме огня, не разрушить. Она не вырастает по величине: готовой выходит она из-под пресса и должна оставаться тем, что она есть; меняться ей нельзя.