Шребер начинает сомневаться, смертен ли он вообще. Что такое самый сильный яд по сравнению с тем, что он перенес? Если он упадет в воду и захлебнется, то скорее всего оживет благодаря работе сердца и кровообращению. Если даже получит пулю в голову, то пораженные внутренние органы и кости восстановятся. В конце концов, он ведь долго жил без жизненно важных органов. И все снова отросло. Естественные болезни ему также не страшны. В результате многих сомнений и мук страстное желание быть неуязвимым переработалось в нем в сознание самоочевидного факта собственной неуязвимости.
На протяжении этого сочинения было показано, как переплетаются стремление к неуязвимости и жажда выживания. Параноик и здесь оказывается точной копией властителя. Различие между ними заключается только в позиции по отношению к внешнему миру. В своем внутреннем строении они тождественны. Параноик даже сильнее впечатляет, поскольку он довольствуется самим собой и отсутствие успеха во внешнем мире его не смущает. Мнение мира ему ничто, в своем безумии он в одиночку противостоит всему человечеству.
«Все, что происходит, — говорит Шребер, — соотнесено со мной. Для Бога я стал человеком как таковым или единственным человеком, вокруг которого все вертится, к которому должно быть сведено все происходящее, и который со своей позиции должен соотнести с собой все, что есть».
Представление о том, что все другие люди погибли, что он остался фактически единственным человеком, а не только единственным, кого все касается, владело им, как мы знаем, долгие годы. Оно лишь постепенно перешло в более мягкую форму. Из единственного живущего он стал единственным, кто принимается в расчет. Нельзя уклониться от мысли, что каждой паранойей, как и каждой властью, управляет одно-единственное стремление: убрать всех с пути чтобы остаться единственным, или — в более мягкой и чаще встречающейся форме — подчинить всех себе, чтобы стать единственным с их помощью.
Эпилог. Изживание выживающего
Теперь, после знакомства с параноидальным бредом, имевшим лишь одного приверженца, то есть самого больного, пришло время задуматься над тем, что мы узнали о власти. Ведь любой частный случай, к каким бы глубоким выводам он ни вел, все-таки оставляет некоторое сомнение. Чем глубже в него вникаешь, тем больше осознаешь его исключительность. Ловишь себя на мысли, что так обстоит дело лишь в этом случае, а в каждом другом — все опять иначе. Особенно это относится к душевнобольным. Непоколебимая самоуверенность не дает нам отнестись к ним всерьез, поскольку у них отсутствуют внешние признаки успеха. Даже если возможно было бы доказать, что каждая отдельная мысль в голове какого-нибудь Шребера точно совпадает с каждой мыслью внушающего ужас владыки, все равно сохранилась бы надежда, что в чем-то другом они в корне различны. От преклонения перед великими мира сего очень трудно избавиться, потребность поклонения в людях неистребима.
Наше исследование, к счастью, не ограничивалось одним лишь Шребером. Хотя оно и кажется детально разработанным, многое в нем лишь намечено, а кое-что, даже очень важное, вовсе опущено. Но нельзя же упрекать читателя, если он уже сейчас, к концу этого тома, захочет узнать, что же можно считать твердо установленным.
Не приходится долго гадать о том, какая из четырех стай характерна для нашей эпохи. Власть великих религий плача подходит к концу. Они были захлестнуты валами приумножения и постепенно задохнулись. Благодаря современному производству старая приумножающая стая пережила такой рывок вверх, что все прочие формы и содержания жизни обрекаются на исчезновение. Здесь, в нашей земной жизни царствует производство. Его скорость и многообразие не дают возможности остановиться и оглядеться. Даже ужаснейшие войны не в состоянии были его затормозить. Во всех враждующих лагерях, чем бы они ни вдохновлялись, производство одинаково действенно. Если существует такая вера, в которую один за другим впали все жизнеспособные народы Земли, то это вера в производство, современный furor приумножения.
Рост производства требует все больше людей. Чем больше продукции, тем больше нужно потребителей. Сбыт сам по себе, руководствующийся собственными законами, должен превратить в покупателей всех, кто в пределах досягаемости, то есть практически все человечество. В этом смысле его можно сравнить, хотя бы внешне, с универсальной религией, которая тоже ведь охотится за каждой душой. Люди должны были бы достигнуть некоего идеального равенства в качестве добровольных платежеспособных покупателей. Но этого бы все равно не произошло, потому что, если бы производство добралось до каждого и каждый сделал свою покупку, оно захотело бы расти дальше. Следовательно, вторая и более глубокая его тенденция — увеличение численности людей. Производству нужно больше людей. Через умножение предметов оно вернулось назад к приумножению в его изначальном смысле — приумножению самого человека.
По своей внутренней сути производство имеет мирный характер. Уничтожение, причиняемое войной и разрухой, идет ему во вред. В этом капитализм и социализм похожи друг на друга как соперничающие формы одной и той же веры. Для обоих производство — как зеница ока. Оно завоевало сердечную склонность обоих, и их соперничество в этой сфере привело к бешеному успеху приумножения. Они становятся все более похожими друг на друга. Налицо и растущее взаимное уважение. И вызвано оно, осмелимся сказать, исключительно успехами производства. Теперь нельзя считать, что они стремятся уничтожить друг друга, они стремятся друг друга превзойти.
Нынче существует много центров приумножения, действующих активно и распространяющих вокруг свое влияние. Они поделены по разным языкам и культурам, ни один не в силах претендовать на всеобщее господство. Ни один не может выступить против всех остальных. Бросается в глаза тяга к образованию гигантских двойных масс, называющих себя по именам сторон света, — Восток и Запад. Они все вбирают в себя, а то, что не охвачено ими, мало и бессильно. Тупое противостояние этих двойных масс, очарованность их друг другом, их вооруженность до зубов, а скоро и вообще до Луны, разбудили в мире апокалиптический страх: война между ними может уничтожить человечество. Однако оказалось, что тенденция приумножения набрала такую силу, что война ей подчинилась — она оказывается просто досадной помехой. Война как средство быстрого приумножения исчерпала себя взрывом архаики в Германии времен национал-социализма и, как теперь можно быть уверенным, исчезла навсегда.
Каждая страна теперь проявляет склонность охранять свое производство зорче, чем своих граждан. Ничто иное не выглядит столь оправданным и понятным, не подлежит столь общему одобрению. Уже в нашем столетии будет произведено больше вещей, чем люди сумеют потребить. На место войны выдвигаются другие системы двойных масс. Опыт парламентов доказывает, что смерть может быть исключена из взаимодействия двух масс. Мирные регулируемые циклы смены власти могут быть установлены и в отношениях между нациями. Спорт как массовое явление в значительной мере заменил войну уже в Риме. Он сейчас стремится обрести то же значение, но уже в масштабе всего мира. Война явно отмирает, и можно было бы предсказать ее скорый конец. Но только в этом расчете не учтен выживающий.
Что у нас вообще сохранилось от религий плача? В непостижимых бурях уничтожения и созидания, ознаменовавших первую половину этого столетия, в неумолимом ослеплении, дважды постигавшем то одну, то другую сторону, религии плача, хотя и сохранили себя организационно, продемонстрировали полную и совершенную беспомощность. Нерешительно или, наоборот, угодливо, хотя, конечно, без исключений не обошлось, они дарили свое благословение всему происходящему.
Но их наследие все же значительнее, чем можно было бы думать. Образ Единственного, чью смерть христиане оплакивают уже почти 2000 лет, вошел в сознание всего бодрствующего человечества. Он умирает, и он не должен умереть. По мере секуляризации человечества его божественность утратила свое значение. Он сохранился — хотели того люди или нет — просто как страдающий и умирающий человек. Божественная предыстория дала ему среди земных людей своего рода историческое бессмертие. Она укрепила его самого и каждого, кто видит в нем себя. Каждый гонимый, за что бы он ни страдал, частицей души видит себя Иисусом. Каждый из смертельных врагов, даже бьющихся за злые, неправые цели, когда дело клонится к худшему, ощущает в себе одно и то же. Образ страдающего, чья жизнь затухает, по ходу событий примеривается то тем, то другим, и слабейший в конце концов может ощутить себя лучшим. Но даже самый слабый, которого никто и не считал за серьезного врага, примеряет к себе этот образ. Он может погибнуть случайно и бессмысленно, но сама смерть сделает его особенным. Христос даст ему плачущую стаю. Посреди неистовства приумножения, которое также и приумножение человеков, ценность каждого отдельного человека не упала, она возросла. Может показаться, что события нашего века говорят об обратном, но в человеческом сознании даже они ничего не изменили. Человек, каким он живет здесь, попался на обходном пути через собственную душу. Стремление не погибнуть показалось ему оправданным. Каждый для себя самого есть достойный предмет плача. Каждый упорно верит, что он не должен умереть. В этом пункте наследие христианства — а в несколько ином смысле также и буддизма — неистребимо.