– Ха-ха-ха-хе-ёх, – засмеялся милиционер, – скажи кому, не поверят. А ребята спят, отдыхают, значит. Будить их не буду, только уснули.
Помолчали.
– А что за светомаскировка?
– Ночные ученья. Видите, всё затемнено. От возможной атаки авиации противника, – отрапортовал патрульный.
– Ну, успехов вам, – сказал Иван, выбил трубку о каблук ботинка, пожал руку милиционеру и быстро влез в машину. Успел услышать:
– Расскажу парням… Не поверят.
– Мой хороший герой, – зашептала Соня прямо в ухо Ивана и положила голову ему на плечо. – Тебе приятно? Скажи, тебе приятно купаться в лучах славы?
– Не шуми, – почти шёпотом сказал Иван. – Приятно… Но мне приятнее в тыщу раз целовать тебя…
И он нашёл в темноте её губы, стал целовать их так необычно, будто слизывал с них варенье.
– Во-первых, говорят – «тысячу». Во-вторых, где ты так научился целоваться? Как приятно. Будто горячим обдаёт… Ещё так же поцелуй меня.
Соня совсем расслабилась, голова её раскачивалась в такт движению машины, иногда спадала с плеча Ивана на спинку сиденья. Тогда он брал её голову свободной рукой и снова укладывал на своё плечо. Он недолго держал руку на щеке и подбородке любимой женщины, тут же опускал пальцы в то место вечернего платья, где за вырезом прятались небольшие упругие груди. Соня сжималась от этого прикосновения, вздрагивала, находила в полной темноте губы Ивана и так страстно целовала их, что иногда ей казалось, что она теряет сознание.
Ночная Москва жила своей жизнью даже при учениях по светомаскировке. Люди спешили на дежурства, к открытию колхозных рынков, машины с горячим хлебом едва ползли, обозначая путь небольшими прорезями на фарах. От Белорусского вокзала до дома Ивана машина ехала более получаса, хотя в обычное время на дорогу уходило десять минут. Иван весь измучился: он не знал, куда уложить руки, чтобы не касаться Сони. Та тоже была в напряжении от ожидания прикосновений мужа.
* * *
В честь премьеры нового спектакля на современную тему и по поводу награждения Сони Сталинской премией её одну, без мужа, пригласили в Кремль. Она плакала, не хотела идти, знала, что Иван или исчезнет на несколько дней, или напьётся до чёртиков. Что будет молчать, не разговаривая, до самого отъезда в какую-нибудь внеплановую командировку на Север. Но все друзья как будто чувствовали настроение Сони и постоянно твердили ей:
– Не заболей! Вручение Сталинской премии нельзя пропустить.
И вот Сталин увидел грусть в глазах любимой актрисы. Он повернулся к Берии:
– Лаврентий Павлович, надо найти этого таинственного сокола, из-за которого у Сони такие грустные глаза…
Ответ был скор:
– Найдём, дорогой Иосиф Виссарионович!
Папанин, мгновенно протрезвев, выскочил незамеченным из зала приёмов, добрался до телефона, связался с дежурной частью Главсевморпути.
– Срочно, – орал он в трубку, – засранцы!! Афанасьева сейчас же убрать на самую дальнюю точку! Са-му-ю!!! До моего особого распоряжения. Теперь всё это оформи задним числом под грифом «Совершенно секретно» и спрячь. Если просочится куда-то информация, головы вам поотрываю.
Берия опоздал на несколько часов. Если бы Ивана не убрали три часа назад с базы на окраине столицы, не погрузили в самолёт и не отправили в Архангельск, он оказался бы в руках Лаврентия Павловича. Затем штурмана перевезли на остров Рудольфа, а потом – на острова, полуострова, мысы и мысочки, где одиннадцать месяцев зима с пургой, а остальное время – лето. Короче, в Москве Иван не появлялся два года. Соня знала, что случилось: они пересеклись с Папаниным и тот всё рассказал.
Она стала солисткой сразу трёх спектаклей, её приглашали на приёмы в Кремль как самую молодую заслуженную артистку республики. Об Иване никто и никогда не вспоминал и не спрашивал.
А тот последнее время сидел на чукотском аэродроме, выводил суда из ледового плена. Отрастил бороду, заматерел, стал ещё мужественнее и красивее. О Соне ни с кем и никогда не заговаривал. Только раз прилетевший туда Папанин вскользь сказал, что Соня будет на гастролях в Америке.
Иван ушёл бы, точно дошёл бы до Аляски, но он так же точно знал, что погубил бы Соню…
Он попросил Папанина:
– Скажите ей: я дышать без неё не могу.
И тот слово в слово передал фразу Соне.
Миллионщики
Руки впились в обструганные рукоятки, старый отцовский ремень наброшен на шею. С ним отец прошёл всю войну. Теперь засаленная, но прочная парусина служит по хозяйству, ремень привязан к тачке. Резкий толчок, усилие, и самодельная тележка покатила по булыжнику, громыхая литым чугунным колесом. Улица ещё спит. С реки поднимается клочковатый холодный туман. Солнце встало, но чувствуется, что день будет ветреным, нежарким. «Хорошо, что надели душегрейки, – тепло думает Серёга о зелёных безрукавных стёганых курточках. – Мама – фантазёрка, придумает же – душегрейка»
– Куда вас понесло ни свет ни заря? Громыхаете, всех чертей побудите… – Дядя Коля не ругается, ему приятно, что такие трудолюбивые пацаны растут у Маруси, соседки по улице. Жаль, отец ушёл после войны рано. – Езжайте по земляной колее: и вам удобнее, и людям – не в наклад.
– Спасибо, дядь Коль! – ответил звонким голосом младший из мальчиков – Мишка. – Мы на свалку. Костей надо собрать. Утильщик обещал принять у нас с утра у первых.
– Чо ты разорался-то? – одёрнул брата Серёга. – Свалка, свалка… Поори на всю улицу – щас мигом все набегут, у утильщика и денег не останется. – Старший из братьев резко свернул на крупный утрамбованный, как асфальт, песок, колесо затихло, раздавалось лишь шуршание песчинок.
Переехали, умело лавируя между шпалами, трамвайные рельсы, потом нырнули в туннель под железнодорожной насыпью, ведущей на мясокомбинат. Дальше раскинулось царство барачных королей и их подданных. В войну и после неё семья Сергея и Мишки жила во втором бараке. Мама работала дояркой на комбинате, несколько дней до забоя скотины она кормила стадо, доила коров, сдавала молоко в столовую. Дети знали, что в войну семья из пяти человек – отец до тяжёлого ранения воевал почти четыре года – выжила благодаря маме: ей выдавали в день полведра картофельных очисток и банку молока, которое она сама и надаивала.
Мишки тогда, конечно, не было, но Серёга помнит, как ждал прихода мамы: от голода у него сводило живот, а к горлу то и дело подкатывала тошнота. Хлеба почти не видели, из очисток мама варила огромную кастрюлю похлёбки и пекла тонкие блины (забойщики скотины совали ей в карманы халата, зная о четырёх маленьких детях, срезки жёлтого нутряного жира). Вот праздник так праздник, но он выпадал раз в неделю, когда маме давали отдохнуть день. И в ночь она снова отправлялась к стаду, а утром – опять дойка, кормление животных. И всё на себе, вручную, возила воду и корма на двухколёсной тележке. От постоянных доек пальцы на руках разбухали, немели, мама не могла удерживать мелкие предметы. Поэтому кружка под чай – литровая, ложка – деревянная, тяжеленная, до войны отец собирал ею мёд в бидонах на пасеке в деревне, где жил двоюродный брат.
* * *
Бараки прошли стороной, возле грязно-коричневого четырёхметрового забора, отделяющего комбинат от жилпосёлка. На двух улицах – тишина, даже бабки, страдающие бессонницей, не сидели на утеплённых старым войлоком скамейках возле длинных серовато-чёрных строений.
– Пока везёт, – сказал нетерпеливый Мишка, – никого!
– Да заткнись ты! Накаркаешь беду, разбудишь кого-нибудь. – Серёга верил в Бога, ходил тайно с бабушкой в церковь и носил крест. – Господи, спаси, сохрани и помилуй нас…
– Стоять! – Команда последовала неожиданно из кустов лебеды, которые прикрывали забор на полтора-два метра. – Ко мне! – Голос мужской, грубый, даже очень грубый, как в трубе: так эхом отзывается подземный туннель.
Серёга понял: надо подчиниться, – остановил тачку, снял ремень с шеи, прошёл два шага к лебеде, стоял по колено в свежем зелёном молочае. Увидел в кустах нестарого человека, лежащего на боку.