В 1937 году Венер был вызван в Москву, где в течение долгого времени подвергался строгой партийной проверке, а затем — и по линии НКВД. Все подозрения были сняты, однако в Москве Венер задержался на целых четыре года. Работал помощником члена Президиума и Секретариата ИККИ Эрколи (псевдоним Пальмиро Тольятти), сотрудничал в журнале «Коммунистический Интернационал», в немецкой редакции Московского радио. На состоявшейся в начале 1939 года близ Парижа очередной конференции КПГ (опять-таки для конспирации она именовалась «Бернской») Г. Венер был избран в ЦК партии.
В начале 1941 года его направили в Швецию, чтобы, нелегально пробравшись оттуда в Германию, он включился в антифашистское Сопротивление. Однако Венер был арестован шведскими властями и приговорен к тюремному заключению. В решении ЦК КПГ от 8 июня 1942 года по этому поводу говорилось, что «Курт Функ (Герберт Венер) за предательство своей партии исключен из ее рядов», ибо «его высказывания на следствии и суде нанесли серьезный ущерб антифашистской борьбе».
В 1946 году Венер приехал в Гамбург, вступил в СДПГ, сделав в ней быструю карьеру: с 1949 года он — депутат бундестага, в 1958–1973 годах — заместитель председателя СДПГ, в 1966–1969 — министр ФРГ по общегерманским вопросам (в рамках «большой коалиции» ХДС/ХСС и СДПГ), с 1969 по начало 1983 года — председатель парламентской фракции социал-демократов. В 40—50-е годы Венер весьма резко высказывался по адресу западногерманских коммунистов и СЕПГ, а также КПСС (надо сказать, что и другая сторона не оставалась в долгу), однако впоследствии полемика вошла в нормальное русло. Вместе с В. Брандтом Г. Венер принимал активное участие в разработке и проведении через бундестаг «восточных договоров» ФРГ (с Советским Союзом, Польшей, Чехословакией и ГДР). В последние годы, перед отходом от активной политической деятельности, он неоднократно встречался с руководителями ГДР и СССР.
«Свидетельство» и комментарии
В 1982 году кельнское издательство «Кипенхойер унд Вич» выпустило автобиографическую книгу Г. Венера «Свидетельство», некоторые фрагменты которой, посвященные московской жизни автора, предлагаю читателю — вперемежку с информацией и комментариями, необходимыми по ходу дела.
«Еще находясь в западных странах, я ощутил воздействие больших и мрачных событий, центром которых была Москва. Прибывший из СССР Эрвин Пискатор задержался на короткое время в Париже, и в беседах он показался мне человеком, которого мучает душевная тяжесть. С горечью говорил он о провале своих кинематографических планов. От писателей, группировавшихся вокруг Киша, я узнал больше о Пискаторе, в том числе и об аресте его приятельницы, актрисы Каролы Нээр… Густав Реглер, которого я знал по Саару как неувядаемого оптимиста, гордившегося прекрасными отношениями с Белой Куном и другими важными лицами в Москве, тоже возник ненадолго в моем парижском окружении. Он был в совершенном смятении. Перед лицом зверской жестокости, с которой в Москве были обрушены обвинения против Каменева, Зиновьева и других, обвинения их в убийстве Кирова и заговорах против Советской власти, Реглер явно чувствовал, что почва у него уходит из-под ног…»
(КИШ Эгон Эрвин (1885–1948) — чехословацкий публицист, писавший по-немецки. Один из основателей Союза пролетарско-революционных писателей Германии. Участник гражданской войны в Испании. В 1940–1946 годах — в эмиграции в Мексике. Умер в Праге. РЕГЛЕР Густав — немецкий коммунист, впоследствии вышедший из партии. КУН Бела (1886–1937). Основатель компартии Венгрии, руководитель Венгерской советской республики (1919). Член ИККИ (1921–1936) и его Президиума (1928–1935). Репрессирован. — Прим. авт.)
Сомнения, тревоги, беспокойство, о которых свидетельствует Венер, овладевали в те годы многими. Рано или поздно возникал вопрос, который был задан писателем Гербертом Уэллсом советскому послу в Англии Ивану Майскому: «Что у вас происходит? Мы не можем поверить, чтобы столько старых, заслуженных, испытанных в боях членов партии вдруг оказались изменниками!» У кого-то происходил душевный надлом, а кто-то гнал сомнения прочь, подобно Л. Фейхтвангеру, завершившему свою книгу «Москва, 1937 год» словами: «Как приятно после несовершенства Запада увидеть такое произведение, которому от всей души можно сказать: да, да, да!..» И все же сомнения оставались. Бертольд Брехт, присоединившийся было к оптимистичной фейхтвангеровской оценке московских процессов 1936–1937 годов, приезжает на короткое время весной 1941 года в Москву и пишет после этого стихотворение:
Мой учитель Третьяков,
Такой великий и сердечный,
Расстрелян. Суд народа осудил его
Как шпиона. Имя его предано проклятью.
Сожжены его книги. И говорить о нем
Страшно. И умолкает шепот.
А если он невиновен?..
«Хотя я всячески избегал участия в церемониальном славословии Сталина, хотя я внутренне отвергал назойливую официальную пропаганду, я считал необходимым поддерживать проводившуюся от имени Сталина политику, направленную на развитие и защиту социализма в России, ибо в конечном счете СССР был решающей опорой мирового пролетариата в его борьбе против реакции. С принятием этой реальности я связывал свое неприятие маниакальной агитации, которую вели отколовшиеся от Коминтерна группки и секты, в чьей аргументации я явно чувствовал затаенные обиды неудачливых и отвергнутых претендентов на власть. Я не строил себе иллюзий относительно того, что СССР является идеальным государством социализма и демократии: я был знаком с его развитием после Октябрьской революции и не пытался убеждать себя либо кого-нибудь еще, что именно таким и никаким иным должен быть путь к социализму. Однако тупая непримиримость казенной социал-демократии по отношению к живому социализму, равно как и жуткая действительность фашистской диктатуры и аналогичные тенденции в других странах, казались мне основанием стоять на стороне Советского Союза, хотя бы ради того, чтобы дать отпор антибольшевизму нацистской и империалистической реакции».
И в этом Венер не одинок. Именно такой выбор делали многие видные представители западной интеллигенции. «Можно было с симпатией принимать новый, в известном смысле коммунистический мир, каким он вырисовывался вначале. Но в руки каких негодяев попало осуществление его дела!» — эти слова Томаса Манна остались в его дневнике. На календаре было 23 ноября 1941 года, фашистский вермахт стоял под Москвой — и великий немецкий писатель в своих радиовыступлениях говорил о героизме советских солдат.
«На партийных собраниях сотрудников аппарата ИККИ, в здании Коминтерна, а также в коридорах отеля «Люкс» (гостиница на улице Горького, ныне — «Центральная», где жили многие работники Коминтерна и политэмигранты. — Прим. авт.) распространялся в ту пору панический ужас, истерический страх по поводу неосязаемой и абсолютно неизбежной опасности. Если какой-нибудь сотрудник не появлялся утром в своем бюро, то коллеги делали вывод, что ночью он был арестован «органами НКВД». И тут же перед каждым вставало множество вопросов. «Как НКВД расценит отношения арестованного со мной?» — молча спрашивал всякий сам себя. А внешне все стремились продемонстрировать полное спокойствие либо уверенность в том, что этого ареста следовало ожидать уже давно…
…Всеобщим правилом стало то, что с так называемыми врагами народа нельзя разговаривать, что их жены после ареста мужей лишаются жилья и работы, а также исключаются из партии, если, конечно, в ней состояли. На заднем дворе «Люкса» был оборудован под жилище разваленный домишко, в котором и селили родственников бывших обитателей гостиницы. Некоторые женщины пытались найти поддержку в МОПР, чтобы хоть как-то существовать, но получали грубый отказ. Чтобы избавиться от их попыток проникнуть в здание Коминтерна, в городе было открыто специальное бюро, в котором вел прием бывший функционер берлинской Красной помощи Вальтер Диттбендер, а после его ареста — бывший сотрудник той же организации в Хемнице Пауль Еккель. Они помогали в поисках работы, давали различные справки… Постепенно замерла жизнь Клуба иностранных рабочих им. Тельмана: один за другим были арестованы его руководители Эрих Штеффен, Пауль Швенк, Альберт Цвиккер — и двери клуба закрылись. Аресты приняли такой размах, что почувствовали неуверенность и те, кто находил «верное объяснение» каждому конкретному аресту. Такой была Марта Арендзее. Она была готова все оправдать, но, когда арестовали ее мужа Пауля Швенка, она решила вначале, что это — ошибка, затем — что это чья-то месть, а под конец впала в глубочайшую депрессию (ее счастье, что мужа освободили через три года)».