Конечно, после таких лозунгов мы отправились к маленьким. Скромный ужин с бутылкой коньяка затянулся до трех ночи. Маленький Саша соорудил нам будуар — достал запасной матрас, поставил ширму. В школу я проспала, естественно. Но побежала на улицу позвонить матери. И правильно сделала. В десять ей уже звонила директриса.
Мы нагло пользовались гостеприимством наших тезок по нескольку раз в неделю. Как голодные, набрасывались с Сашкой друг на друга, забыв, что от хозяев нас разделяет только ширмочка. Если б мы жили вместе! Нам не надо бы было ловить судорожными руками эти часы, не надо было бы не спать до пяти утра, чтобы наутро не оторвать головы от подушки. Наша жизнь была бы нашей, общей.
Александр наконец попросил свою мать, и та переехала к сестре. Три дня мы жили вдвоем, у него. Было тихо. Как в ЦПКиО, где все аттракционы закрыты, покрыты снегом. Кладбище детства… Приходила Людка с переделанным во второй раз носярой, который никак не становился носиком. Захарчик… Он живет рядом с ТЮЗом.
На пятидесятилетие Театра юных зрителей наша студия выступала там. В настоящем театре. Я была солисткой. Потом наше выступление транслировали по радио. И все знакомые, друзья звонили мне после передачи, поздравляли.
Когда это было? И было ли? И я была другой — живущей только студией, репетициями. Теперь я живу только нашими отношениями с Александром. Неужели нельзя совместить, неужели или — или? В школе наконец закончили «Что делать?», но меня этот вопрос не оставляет. И еще один, такой же вечный: «Кто виноват?»
Пришла моя мать. Мы стояли с Александром на лестничной площадке, и он чистил мое пальто. К пальто пристали ворсинки от пухового платка. Он поворачивал меня из стороны в сторону и чистил пальто жесткой щеткой. Как лошадку. Лифт открылся. Мать вышла, и мы все как-то устало поздоровались. Сашка оставил нас на кухне, а сам побежал в магазин. Мама, наверное, ожидала увидеть бардак — пустые бутылки, окурки, немытую посуду. Ничего этого не было. На мне были огромные Сашкины тапки, и я жарила картошку.
— Что же, это то, о чем ты мечтала? Это умение тебя актрисой не сделает. Ты ведь о сцене мечтала…
Да и сейчас мечтаю. Студию закрыли… Ах, это все оправдания. Не взяли, закрыли. Почему я все бросила? Александр ничего не изменил в своей жизни. Занимается тем же, чем и до меня. И только еще лучше — любимая пизда всегда под рукой.
— Я прошу тебя вернуться домой. У меня больше нет сил и слов. Пеняй на себя, Наташа, я тебя предупреждала довольно долго…
Картошка подгорала. Я смотрела на слезинки, капающие в сковородку. Я не из-за материных слов плакала, а из жалости к себе самой. И даже из-за разочарования в себе самой. Эх, Наташка! что же такое получается!
Мать ушла, и мы легли с Александром под одеяло незастилающегося уже три дня дивана. Рассматривали наши фотографии с юга. Пили портвейн. Зимой так неуютно любить. Тело всегда в мурашках, никогда нельзя провести по нему рукой, чтобы как по шелковисто-гладкому, как летом.
— Какая я грустная на этой фотке! Будто в предчувствии, что ты меня бросишь.
Он кладет мне руку на губы. Не хочет об этом. Это уже позади… Боже мой, у нас уже есть прошлое! Я иду к столу за сигаретами. За окном идет снег. Так медленно. Внизу под фонарем и в свете его летят огромные снежинки.
— Как на улицу хочется! Выйдем? На горке в скверике покатаемся, не замерзнем!
Я уже надеваю колготки, сапоги. Пальто — прямо на голую грудь. Александр не спорит, тоже одевается.
Пусто на улицах зимними вечерами. Девять — разве поздно? А город будто вымер. Автобус пронесся мимо остановки, не взяв с собой одинокого дядечку с портфелем. Дядька поднял воротник… Сквер рядом с Сашкиным домом сейчас — как чистейший лист бумаги. И только деревянная горка посередине.
— Саша, иди след в след за мной. Чтобы снег не портить.
Чем шире шаги, тем их меньше. Тем меньше мы снег истопчем. А он все падает, падает. Большой.
— Ты должен ко мне сзади прицепляться. И держать крепко. И пытаться за грудь потрогать… Так мальчишки в Юсуповском делали…
И мы катимся с горки вместе, и я чувствую холодные пальцы, просунутые под пальто. Когда мы уже на ледяной дорожке, я вырываюсь и бегу обратно на горку. И опять мы катимся вниз. И опять холодные пальцы.
Он нагоняет меня у самой горки, и мы вместе падаем на снег. Как же тихо! И снежинки огромные падают с неба. Как звезды. Огромные, медленные, мягкие звезды — мне на лицо. Его губы у моего уха. Какое горячее дыхание! Снег, наверное, тает. Я поворачиваюсь лицом к Александру. Пальто расстегнуто, и я чувствую грудью шершавый свитер. Поднимаю его — голое тело. Мы придвигаемся ближе друг к другу. Плотнее прижимаемся. И каждое наше движение, как на волне, приходящей откуда-то снизу, с кончиков пальцев ног. Из снега. А он ведь из звезд. С неба…
Когда металлическая калитка скверика звякает за нами, я оборачиваюсь. Сквер уже не чистейший лист бумаги. Он весь в наших следах. Исписан нами.
27
Я сонная. Александр выходит в коридор, надев трусики. Я слышу его вопрос: «Кто?» — произнесенный хоть и сонным, но грозным голосом. И я слышу, хоть и глухой голос с лестничной площадки, но еще более грозный: «Открывайте! Милиция!» И они уже не звонят, а стучат в двери.
Я бы сразу открыла. Но Александр требует у них документы, говорит, чтобы просунули под двери. У них повестка из местного отделения милиции. Ордера на обыск или арест у них нет. Оказывается, он имеет право их не пустить.
Он входит в комнату на цыпочках, указательный палец у рта. Одевается.
— Саша, что же теперь будет? Что это значит?
Он подсаживается ко мне на диван. Кладет руку мне на грудь, которая вздымается часто и высоко от обезумевшего моего дыхания.
— Сейчас узнаю… Я тебя запру. Если они и войдут в квартиру после моего ухода, то комнату, двери, все же не решатся взламывать. Сиди тихо. Не откликайся, что бы они ни говорили. Бляди, еби их…
Шепотом, сквозь зубы, ругательство в сто раз сильнее, чем если бы он прокричал его. Он выходит и запирает меня на ключ. Слышу, как он надевает плащ и выходит из квартиры, предварительно потребовав, чтоб они отошли от дверей. И все. Ничего больше не слышу.
Утром пришли. Когда человек сонный, он плохо соображает. Прислушиваюсь. А вдруг они оставили кого-нибудь у дверей квартиры? Думают, сейчас я выйду, они меня и сцапают. Документики! Их нет. Ага, Александр Иваныч, с несовершеннолетней девочкой сожительствуете! Ну-ка, получите свои семь лет, или сколько там…
Неужели мои проклятые родственники думают, что если не буду я с Александром, то стану вновь девственницей? Ебаться не захочу?… Захочу ведь! Только будет еще хуже, так я ведь только с Александром. Неужели для них ничего не значит, что я люблю его?! Как смеют они лезть своими рылами, указывать, порядки свои устанавливать в нашей любви!.. На улице еще темно, но свет я включать не буду. Собираю постельное белье с дивана, складываю его. Одеваюсь.
Я ничем даже помочь не могу ему. Могу. Не встречаться с ним больше. Уйти, любя, будучи любимой? Да кто же это сделает?… Сколько икон вокруг! Глядят своими печальными глазами. Никола Чудотворец вот пальчик приподнял. Будто предупреждает. В Никольской церкви я целовала его образ. Александр, когда уезжал, сказал, чтобы я сходила в церковь, помолилась бы покровителю путешествующих. Николушка… я не знаю, как молиться. Встаю на коленки, руки лодочкой под подбородком. Сделай так, Николушка, чтобы это путешествие окончилось хорошо для него…
Александр возвращается в час дня. Сидит на кровати матери и пьет водку. Он вернулся, и я даже забыла, что писать хотела.
— О тебе ни слова. Только о работе, о тунеядстве.
Проклятая мать! Какое ее дело? Как может она лезть в его жизнь? Сашка, как летом, снимает иконы со стен. Заворачивает их в газеты, простыни. Складывает в чемоданы. Три чемодана «досок».