Литмир - Электронная Библиотека
Литмир - Электронная Библиотека > Калве АйварНосов Евгений Иванович
Борщаговский Александр Михайлович
Гуцало Евгений Филиппович
Ибрагимбеков Рустам Ибрагимович
Кудравец Анатолий Павлович
Гази Ибрагим
Битов Андрей Георгиевич
Гансиняускайте Ирена
Салури Рейн
Матевосян Грант Игнатьевич
Юшков Геннадий Анатольевич
Айвазян Агаси Семенович
Семенов (Семёнов) Георгий Витальевич
Поцюс Альгирдас
Ахвледиани Эрлом
Ауэзов Мухтар
Бокеев Оролхан
Казаков Юрий Павлович
Солоухин Владимир Алексеевич
Можаев Борис Андреевич
Думбадзе Нодар Владимирович
Гончар Олесь
Худайназаров Бердыназар
Чиковани Григол Самсонович
Бондарев Юрий Васильевич
Ким Анатолий Андреевич
Искандер Фазиль Абдулович
Нилин Павел Филиппович
Уяр Федор Ермилович
Муртазаев Шерхан
Валтон Арво
Распутин Валентин Григорьевич
Менюк Георгий Николаевич
Стрельцов Михаил Леонович
Тютюнник Григор Михайлович
Смуул Юхан Ю.
Абу-Бакар Ахмедхан
Мухаммадиев Фазлидин Аминович
Байджиев Мар Ташимович
Жук Алесь Александрович
Трифонов Юрий Валентинович
Сушинский Богдан Иванович
Рекемчук Александр Евсеевич
Якубан Андрис
>
Сборников рассказов советских писателей > Стр.92
Содержание  
A
A

Я прямо весь закипаю от таких детских слов. Но все-таки упорно сдерживаю себя.

— А ты, — вдруг спрашивает она меня, — жить теперь у нас будешь? Всегда-всегда?

— Ну, конечно, дурочка ты такая, — объясняю я ей без всякой злобы. — Ты пойми, я прошу тебя, и хорошо запомни: я же есть твой родной папочка. Ну, кто же может быть лучше родного отца?

— Дяди лучше, — говорит она, как будто специально добывает во мне огонь. — Дяди все время чего-нибудь хорошее дарят. А ты всего-всего только зайца подарил. Да и то я его давно знаю. Он, — говорит, — давно тут в комоде лежал, завернутый, этот заяц…

Хорошо, что мне надо было в этот день ехать в ночь на работу. Я не знал бы, куда девать себя, — такая на меня не то что злость, а какая-то злая тоска напала. Я, наверно, напился бы в этот день до потери сознания, если б мне не на работу.

Но утром опять все повторяется по-хорошему.

Танюшка, как всегда после моей ночной смены, весёлая, какая-то душистая, в пестреньком легком халатике встречает меня у дверей. Ей же на работу, в кафе, чаще всего с двенадцати, Уже затопила колонку, чтобы я мог помыться, и щебечет, щебечет вокруг меня:

— Яишенку тебе или картошечки пожарю? — И кладет мне руки вот этак на плечи. — Устал, замаялся? — спрашивает.

Ну как тут будешь сердиться? Это же кем надо быть, чтобы сердиться?

Больше того, я вам скажу, мне даже стыдно бывало в такой момент, что я сердился только что. Ну, словом, тот лозунг, что я вколотил себе в башку и первый раз объявил своей матери, я все время не забывал: что было, мол, то было, того поминать мы теперь не можем, а — жизнь дальше идет.

С Эльвирой я больше не заводил посторонних разговоров — про Шурика или про какого-то Потапова, старался, чтобы она их поскорее забыла. Приносил ей игрушки, сладости, ну, что ребенку надо. Играл с ней. Даже на руках два раза перед ней прошелся, — невесть какая хитрая штука. Но сердце к Эльвире — хотя она и вылитая я — у меня, откровенно скажу, не лежало. Говорил я себе, что это, мол, дочь твоя, что ты обязан и все такое, а сердце все равно не лежало. Но это уж, наверно, особый разговор.

Делал я все для моего семейства, одним словом, нормально. Как все делают. Как все вроде того что должны-обязаны делать. И не упускал в то же время мою давнюю, уже вбитую мне в память мечту-идею переехать со всем семейством на Дальний Восток. Даже три письма к верным людям, с которыми познакомился там, я отправил еще летом. Мне, например, интересно было узнать у одного знакомого начальника совхозной автобазы, расширилось ли ихнее дело, как намечалось, требуются ли им шофера и не изменились ли богатые условия, которые он мне сулил, когда я еще был солдатом, — насчет квартиры и потом приобретения, то есть постройки в лесу своего домика с огородом и с садом.

Словом, я, как говорится, заболел этим Дальним Востоком. И болезнь моя и теперь не проходила. Ну, скажем, не болезнь, а вот именно — мечта. Хотя живем мы тут почти что под Москвой в общем-то совсем не плохо. Жаловаться, одним словом, не на что. И лес тут у нас кое-какой есть, даже очень густой попадается, в котором иной раз и ягоду и грибы, несмотря на большое многолюдство, можно собрать. Но разве сравнишь эти ягоды и грибы или, скажем, рыбу с тем, что в любое время можно встретить на Дальнем Востоке? Даже в солдатском моем положении я мог добывать там все, что хотелось мне в смысле живности или, как говорится, растительного мира — в виде, например, грибов. А надо сказать — зверь, рыба, грибы и всякое такое — для моего характера, — это, можно сказать, все.

Но главное, что мне хотелось теперь, чтобы на новом месте, на Дальнем Востоке, и Эльвира забыла разных дядей Шуриков и чтобы Танюшка вступила, как это говорится, в самостоятельную действительно семейную жизнь, и чтобы никаких посторонних намерений не было.

И Танюшка, вроде того что тоже загорелась, когда я рассказывал ей о реке Амур и о Тихом океане, где я был почти что мельком.

Танюшка, вообще надо сказать, шла мне во всем навстречу, помогала то есть, чем могла.

Вдруг приносит теплую такую куртку на ватине и вроде того что с кожаным верхом.

— Надевай, — говорит. — У одной спекулянтки сию минуту купила. Если не придется, успею еще вернуть.

Но я надел ее и как родился в ней.

— Ну, а теперь, — говорит, — пойдем в кино. Только что взяла билеты как раз на час тридцать. «Жестокая любовь», французский фильм…

В кинотеатре перед началом фильма все, как обыкновенно, разглядывали на стенах портреты артистов. А Танюшке казалось, что многие поглядывают и на нас. И больше всего, как она считала, — на меня.

— Ну, это, наверно, из-за куртки, — говорю я. — Куртка действительно богатая. Американская.

— Да при чем тут куртка? — говорит Танюшка. — Ты просто, я не знаю, какой красивый, Коля! И все лучше делаешься. Я когда с тобой иду, всегда радуюсь, что у меня такой муж. Плечи какие! И глаза. У Эльвиры же твои глаза.

— Ну, ладно, давай без культа, — уже немножко сержусь я.

— Да при чем тут культ? — тоже немножко как бы обижается она на мои слова.

И мы входим в зрительный зал какие-то по-новому очень близкие друг другу.

А картина была на редкость печальная. И из семейной жизни. Про то, как муж бросил свою жену.

Танюшка так плакала, что лицо у нее после сеанса сделалось даже черным, поскольку потекла эта тушь, которой она, как все женщины, слегка подводит глаза.

— Мне, — говорит, — жалко было эту Мадлену, как она умирала. И ведь она, как можно было понять, даже моложе меня. А ты сидел, я даже удивляюсь, как каменный. Неужели, — спрашивает, — тебе было не жалко ее?

— Жалко, — говорю, — но не очень, поскольку она сама была виновата. Живешь, живи. И думай, что делаешь. А она, как женщина, начала вертеться. Это, — говорю, — хуже всего.

— Но нельзя же, Коля, так рассуждать, — не соглашалась со мной Танюшка. — Я сейчас смотрела кино, а думала все время о себе. Ведь это всегда так бывает: читаешь или смотришь в театре про кого-то, а думаешь про свою жизнь. И волнуешься от этого еще больше. Я, Например, всегда волнуюсь…

Это она говорила, когда мы после киносеанса уже обедали дома.

И если б я знал тогда, что это наш последний с ней обед.

Потом она, как обыкновенно, собирала меня в ночную смену. Укладывала в кожаную сумку бутерброды и наливала в термос зеленый чай, как я люблю.

И уж, когда я уходил, уже в дверях остановила меня, говоря:

— А я тебе забыла рассказать, какой вчера кошмарный сон я видела: как будто я тебя вот так же, как сейчас, провожаю, но уже на аэродроме. Как будто ты уже садишься в самолет, а я плачу. А ты мне говоришь: «Ведь улетаю совсем ненадолго. Всего на годик». И показываешь вот так палец: всего, мол, на один год. А я реву и не могу остановиться. Прямо вся изревелась. Я всегда за тебя волнуюсь…

— А чего волноваться-то, — смеялся я. — Я ж не летчик, не космонавт.

— Ну все-таки, — говорит Таня. — Для меня ты — космонавт. И я прошу тебя, надень новую куртку…

— Что ты, — говорю, — на работе трепать такую вещь.

— Ну, надень, — говорит, — прошу. Эта вещь, — говорит, — все-таки не дороже нас. А на улице вон какая сырость…

Явился я в парк, в этой новой куртке. И тут же объявили мне, что посылают меня на двое суток в Москву. Пришлось готовить машину в дальнюю поездку. То да се. Прокрутился я так в автобазе почти что до двух часов ночи и тут только трекнулся, что книжка-то моя с шоферскими правами осталась в старом пиджаке, да и надо было Танюшку предупредить, что я не вернусь утром.

В третьем часу ночи, таким образом, заезжаю я к себе домой — и что же я застаю? Я застаю жену — вы не поверите и ни за что не угадаете, с кем — с этим самым Костюковым, Аркадием Емельяновичем, с этим, вроде того что пожилым, крашеным дьяволом, шестидесяти, можно сказать, лет. Картина? Вот именно. И этот уже совершенно старый черт, приводя себя, как говорится, в порядок, этак усмехаясь от своего же конфуза и снимая со стены гитару, на которой опять, должно быть, играл тут свою сюиту, говорит мне:

92
{"b":"593437","o":1}