Мы набросили черные накидки, взяли факелы и направились в деревню. Несмотря на слабость, пошла и Маргарита. Ее под руку вел Уилл. Госпожа Алиса шла с мастером Николасом. В пятидесяти ярдах впереди шел отец с Джоном, вышедшим из дома позже нас и так закутавшимся в плащ, что его было почти не узнать. Он прошел мимо меня, не перемолвившись ни с кем. Его плечи тряслись. И я, поотстав, чтобы не оказаться в унизительном положении, хоть он и плакал, очутилась рядом с мастером Гансом.
— Я ничего не понимаю, — жалобно прошептал он. — Что значат эти похороны? — Я покачала головой, давая понять, что тоже ничего не понимаю, но продолжала смотреть вперед. Меня обливал то холод, то жар, то жуткое смущение, то недомогание, как будто я съела толченое стекло и теперь оно постепенно разрывало меня изнутри. У меня уходило слишком много сил на то, чтобы держать себя в руках, и говорить с кем-то было уже невмоготу. Я хотела, чтобы мастер Ганс замолчал, однако он со своей обычной обескураживающей прямотой, по-прежнему шепотом, хотя и громче, продолжил: — Вы так несчастны из-за этих похорон?
Я опять покачала головой. Несмотря ни на что, меня тронула его забота. Но меньше всего мне хотелось отвечать на подобные вопросы. Наш громкий шепот могли услышать. Заговорив, я непременно расплачусь, а я бы сделала все, чтобы избежать еще и этого унижения.
— Никто ничего не понимает, — шепотом ответила я сквозь зубы.
В часовне все стало еще таинственнее. Не только оттого, что наш священник был одет в черное, гроб с незнакомцем окружали свечи, а дверь окутанного ладаном сырого семейного склепа, поставленного отцом для нас, открылась, чтобы принять человека, которого никто из нас не знал, весьма необычными казались и люди. Когда мы вошли, они уже стояли на коленях и молились. Одни мужчины. Все высокие. Все в черных плащах. И все незнакомые. Ясно, они приехали из Лондона, ведь снаружи их ждали лошади, рывшие копытами землю, шумно храпевшие и покрытые пылью лондонских дорог. Возле них застыли пажи в ярких чулках и с муфтами, прикрепленными к плащам. Значит, они в ливреях. Позади беззвучно стоял вооруженный эскорт, лишь то и дело позвякивал отражавший свет начищенный металл.
Увидев отца и Джона, незнакомцы встали и в пахучей дымке от свечей по очереди подошли к ним. Они обнимались, головы склонялись в шепоте, руки в черном касались плеч Джона. Он все ниже опускал голову. Когда тяжелыми шагами прошли священнослужители, когда священник уже начал читать «De profundis clamai ad te, Domine, Domine» (Из глубины взываю к Тебе, Господи. Господи, услышь голос мой), меня кто-то ущипнул за руку.
— Посмотрите, — прошипел мастер Ганс, так выпучив глаза, что, казалось, они сейчас выскочат из глазниц.
Правая рука с поднятым пальцем замерла. Он энергично указывал на незнакомцев. У того, что стоял возле Джона, с головы сполз черный капюшон. На какое-то мгновение, пока он снова не надвинул его, открылось лицо — квадратное, красное, с крошечными цепкими глазами. Волосы и борода сильно пахли лисьей мочой. Это лицо я единственный раз видела прошлой зимой, когда его обладатель приезжал в Челси и гулял в саду с отцом, «старым другом», обсуждая досадный вопрос о своей женитьбе. Мне никогда не забыть глаз отца — он прекрасно осознавал, какая угроза таилась в том, как мясистая рука оттягивала его плечо и периодически похлопывала по спине.
— Видите? — прошептал мастер Ганс, и его потрясенный шепот завис в воздухе. — Ведь это король.
Он оказался проницательнее, чем я думала. Но хотя я и мало понимала, что происходит, мне думалось, ему не следует знать, что здесь король. Призвав на помощь преданность семье — я и не подозревала, что ее у меня столько, — я собрала силы, открыто улыбнулась ему и покачала головой со всей уверенностью, которую только могла изобразить.
— Но я уверен, это он, — шептал Гольбейн. — Я видел его в Гринвиче. Он и никто иной.
Я не ответила. Как только служба закончилась, я убежала от мастера Ганса, приготовившись уже на последних латинских словах священника: «Боже, если Ты не омоешь наших грехов, кто же, Господи, понесет их?» А когда в ризнице священник и его помощники, разоблачась, пели Kyrie eleison, еще прежде чем всадники легким галопом исчезли в лондонском направлении, я уже бежала по дорожке. Джон, должно быть, ушел раньше, желая остаться наедине со своим горем. Впереди я видела только факел отца. Остальные, смущенно переговариваясь, вышли из часовни и направились следом. Рванув вперед, пытаясь догнать отца, я спотыкалась о камни и корни деревьев, в темноте меня хлестали кусты, а внутри опасно поднимались слезы, которые мне никак нельзя было проливать. Я снова схватила его за руку; почти вцепилась в нее.
— Мег, девочка… — мягко сказал он.
Неужели это лишь мертвая вежливость человека, запретившего дочери брак с человеком, которого она любит? Мне было очень трудно говорить, но я не могла не задать свой вопрос.
— Ты должен мне сказать, — шумно выдохнула я, тщетно стараясь говорить твердо. — Я должна знать. Я ждала всю жизнь. Я не понимаю… — Его лицо напряглось. — Он сказал мне, что говорил с тобой… — Я тараторила, ведь мне нужно успеть сказать все. — Сегодня. После обеда. Но потом… все это… — К своему ужасу, я начала глотать слезы. Отец пошел быстрее. — Я должна знать, отец. Ты выдашь меня замуж за Джона?
Все, сказала. Я была почти уверена: отец отмахнется от меня и уйдет в темноту, оставив без ответа, — и при одной мысли об этом слезы стыда выступили на глазах. Но он так не сделал. Он удивился моему вопросу. Так удивился, что остановился как вкопанный, поднес факел к моему лицу и долго внимательно смотрел на меня. Свободной рукой он нежно вытер струившиеся по щекам слезы и вгляделся в мокрые пальцы, словно не веря своим глазам. Затем положил руку себе на лоб, будто унимая головную боль. Однако его ответ ничего не прояснил.
— Он просил тебя стать его женой сейчас — только сейчас? — медленно выговаривая слова, спросил он будто самого себя. — И не рассказал про Гилдфорда?
И вдруг рассердился. Таким я никогда его не видела. Лицо потемнело, его залила холодная ярость, я подумала — так должны смотреть еретики на своих палачей. Он резко взял меня за руку и, не говоря ни слова, потащил к Новому Корпусу.
Дверь была открыта. В комнате горела свеча. Джон Клемент в комом облепившем его плаще сгорбился на стуле, обхватив голову руками, и, как спящая птица, отгородился от всего мира. Он должен был слышать торопливые шаги, но когда отец втащил меня в дверь, даже не поднял головы. Его привел в чувство лишь голос отца, ясный и резкий как лезвие ножа. Только тогда я поняла — он сердится не на меня, а на Джона.
— Джон, — рубил отец, — Мег сказала мне, что ты сделал ей предложение. Я ответил ей, что ты мог это сделать, только рассказав всю правду. Но ты ничего ей не рассказал. Тебе следует кое-чем с ней поделиться. Хотя бы о Гилдфорде. Вы поговорите, а я зайду позже.
И вышел. Когда захлопнулась дверь, Джон Клемент наконец поднял красные, измученные глаза и тяжело посмотрел на меня.
Часть 2
ЛЕДИ С БЕЛКОЙ И СКВОРЦОМ
Глава 8
Иногда самая что ни на есть материальная реальность менее реальна, чем тени. Джон Клемент моргнул, но не сразу узнал испуганное лицо молодой женщины, стоявшей перед ним, смертельно бледной, с расширенными от страха глазами и подрагивающими уголками рта. Он был не здесь: он опять ребенком играл в бабки со своим братом Эдуардом. Бросая биты, мальчики приседают на тонких ножках. За дверью слышны сердитые голоса взрослых.
Разные голоса в разные годы. Вот его отец рычит от гнева, затем бьет кулаком но столу, расшвыривает стулья или всаживает нож в портьеру. Мать отвечает холодно, хлестко или громко, сердито кричит. Дядья. Дядя Ричард, всегда предупредительный с детьми, мрачный, суровый. И, безжалостно кусая пальцы или губы, глухим голосом северянина так же безжалостно выкладывает нежелательные факты или неприятную неизбежность. Дядя Георг с увядшей миловидностью капризного ребенка, во взрослом человеке превратившейся в свою противоположность… Все его попытки кому-то угрожать, кого-то запугать, подкупить, перехитрить выходят наружу, все измены становятся явными, неизменным остается только нрав. И он воет от ярости. Бабки. У одной голос, как будто скребут по железу; другая все время прибедняется, хнычет, но стоит сказать ей что-нибудь поперек, превращается в ядовитую змею. И спокойный взгляд Эдуарда. Маленький Ричард знал — его собственное детское лицо скоро примет такое же выражение: покорный страх ребенка, не имеющего никакого влияния на взрослых, коверкающих их жизни. В безумии коверкающих собственные жизни.