Им незачем ломать голову над географическими названиями, доносящимися до них во время ссор взрослых за дверью. Они всегда куда-то переезжают, хотя, в сущности, это все одно и то же место. Они вечно отступают или наступают; вечно вырабатывают позицию по отношению к голословному предательству какого-нибудь бывшего друга, союзника или члена семьи. Вечно осаживают детей, пытающихся понять, что же происходит. Вечно грозят проклятиями. Вечно делают всевозможные выводы из реляций о последних сражениях. Речь не о том, кто прав, а кто виноват. Как злобные разумные существа, они знают — виноваты практически все взрослые. Нет никакого смысла в распределении позора или выслушивании лживых, ревностных самооправданий. Детям приходится решать более насущные вопросы: как изменится их жизнь в результате того или иного ожесточенного сражения и в каком новом коридоре они окажутся через неделю. Их жизнь полна неуверенности и страха, но уровень знаний различен. Ричард на три года моложе, то есть на три года меньше достоин доверия. Эдуарду еще хоть что-то говорят (хотя и врут).
— В один прекрасный день ты станешь главой этой жалкой семьи, она принесет тебе много хорошего, — бормотал отец, когда напивался и становился слезливым.
Но обращался он только к Эдуарду. И изливал душу мальчику, который при этом только вздрагивал и кивал. Эдуард не хотел быть главой этой жалкой семьи. Он не хотел знать, кого преследовал, кого хотел убить или на кого хотел напасть его отец и почему вчерашний самый близкий друг сегодня оказывался заклятым врагом. Он не хотел сидеть за столом со вселяющим ужас белокурым ураганом, глядя, как он хрустит костями птицы и опрокидывает бочонками вино. Он рос тихим ребенком, таким тщедушным для своих лет.
Джон Клемент помнил, как он завидовал Эдуарду и вместе с тем испытывал облегчение, что не слышит всех этих словоизвержений. Он помнил, как в детстве всегда хотел, чтобы его обнял отец, даже такой непутевый, чтобы, прежде чем этот крупный человек свалится в забытьи, пошептаться с ним.
Вряд ли мальчик действительно хотел выведать отцовские секреты. Как-то раз, в возрасте восьми лет, бесцельно гуляя по коридору, толкаясь в незапертые двери, тихонько что-то насвистывая, растерянный после похорон Анны, он ненароком заглянул в переднюю и увидел напротив под окном извивающегося человека и кучу шевелящейся одежды. Человек оказался отцом, он лежал на животе, корчился и шумно дышал. Из-под него торчали руки и ноги другого человека. И к нему повернулась голова женщины с длинными темными волосами. Он тихо вышел и направился к себе, продолжая насвистывать, но отец успел его увидеть.
В своих покоях мальчик подошел к окну и принялся играть со шпагой, недавно ему подаренной, — из серебра, с гербом на эфесе. Он вытаскивал ее из ножен, получая удовольствие от скрежета металла, и засовывал обратно, снова и снова, не думая ни о чем. Так что, когда ворвался отец, растрепанный, все время одергивавший одежду, как будто не был уверен, что она в порядке, он удивился. Отец с тревогой посмотрел на сидевшего у окна мальчика и сказал:
— Мне показалось, ты что-то видел.
Все знали — он не пропускал ни одной женщины, и все закрывали на это глаза, но он все еще боялся, что его застигнет жена.
— Нет. — Джон Клемент помнил, как произнес это слово, подняв на красивое раскрасневшееся лицо прозрачные, сознательно лишенные всякого выражения глаза. Холодно, как будто больше говорить было не о чем. Морщась от брезгливости при мысли о возможном разговоре. — Я не понимаю, о чем ты говоришь.
Крупный человек не сразу понял ответ, а затем кивнул и вышел. Какое облегчение.
Он не знал, благословение это или проклятие — быть младшим сыном, зато намного дольше оставался чистым от самых гнусных излишеств взрослых. Он никогда не позволял озлобленности завладеть своими чувствами к Эдуарду, который в этих испытаниях всегда был рядом, но и не позволял ему взрослеть за них обоих, особенно после того как родные из поколения отца полностью деградировали. Он не позволял ему кричать, стучать кулаками, подобно самоубийце размахивать оружием. А ведь проще всего было покориться и принять ядовитое наследие и безумие, которое они наблюдали все эти годы. Он молчал и мечтал о путешествии на континент, однако затаил пожизненную невысказанную обиду, заполнившую пропасть, которую оказалось невозможно преодолеть, даже когда много лет спустя он признал правоту Эдуарда и то, что ради спокойной жизни стоило кое-чем пожертвовать.
Горькая ирония заключалась в том, что Эдуард хотел похоронить прошлое и начать новую, тихую жизнь. Повзрослев, мальчик научился избегать конфликтов. Но тогда он не признавал компромиссов и, вспоминая это, испытывал отвращение к себе. Именно он настойчиво требовал справедливости и возмездия, считал Эдуарда трусом, потому что тот уступал, и — непростительно — обвинял его в этом. В их ссорах был виноват только он.
Теперь Эдуард умер, и ненависть кончилась. А он, будучи наследником своей семьи, умеет лишь расставлять людям ловушки, он в этом вырос. И не с кем вспомнить детские годы. Теперь только он помнил комнату в Ламбетском дворце, помнил, как архиепископ Мортон ушел спать, помнил, с какой болью в глазах Эдуард отвернулся, тоже намереваясь заснуть. Помнил свои последние слова, произнесенные высокомерным тоном, усвоенным им в малолетстве. Между кроватями повисло: «Трус». Когда он проснулся утром, Эдуарда уже не было. И в черном прошлом он остался один.
Она смотрела на него расширенными глазами — молодая девушка с черными волосами под белым чепцом, освещенная свечой. Она была так напугана, что он затрепетал от жалости. Хватит, в самом деле, нужно взять себя в руки и сосредоточиться на настоящем. Нужно вспомнить, что он взрослый мужчина и в долгой жизни, после того как во всех продуваемых ветрами замках Англии он трал с братом в бабки, она была частью его мечты.
— Мег. — Он с трудом подбирал слова, сперва удивившись, как легко его губы произносят ее имя, затем найдя в нем опору. Он медленно возвращался в настоящее, в котором любил эту женщину. — Это умер мой брат.
Он видел, как она затаила дыхание, как сдвинулись ее брови, когда она задумалась над смыслом сказанных им слов. Затем Мег глубоко вздохнула. Он почувствовал — она все поняла правильно. Ее страх исчез. Она снова начинала верить ему.
Мег стремительно шагнула вперед и склонилась над ним. Ее лицо преобразилось, осветившись почти материнской нежностью. Она обняла его и прижала к себе, как ребенка. Чувствуя себя так хорошо в ее объятиях, он попытался не думать о том, что должно последовать всего через несколько минут. В глубине сознания мелькали воспоминания о ее податливом теле и страстных темно-голубых глазах. Но он не мог задерживаться на них теперь, когда все его надежды уступали место былому отчаянию. Подступившая сзади тьма почти мгновенно отрезала нахлынувшую было радость. Он знал, что вызывает этот страх, хотя и не мог контролировать мутную, повергавшую его в трепет печаль. Теперь ему нужно сказать ей все. Так велел сэр Томас. Но если он скажет, она будет знать. А если она будет знать, то может уйти. От этого ему становилось трудно дышать.
— Мне так жаль, — бормотала она, гладя его руку. — Так жаль. Твой брат. — Ему хотелось заглянуть в ее лицо, но оно было наверху, а он не осмеливался поднять голову. В ее голосе он слышал облегчение, которое она пыталась скрыть. Она проникла в его тайну и надеется на счастье. Он не хотел лишать ее этой уверенности. — Тот самый брат, о котором ты рассказывал? Тот, с которым ты не мог помириться? — мягко прибавила она, и ее рука замерла. — Ты сделал все, что мог… Не кори себя… Я знаю, это не твоя вина. — Затем, будто что-то вспомнив, она встряхнулась и слегка отпрянула. — Но разве об этом просил тебя рассказать мне отец? — Он не мог говорить. Она приняла его молчание за подтверждение своей догадки. — Ты же не сделал ничего плохого. — Он слышал по ее тону, что она оскорбилась за него. — Почему он так рассердился?