— Бирюком живешь, Афанасий. — Жалость проскользнула в ее голосе, и она отвела от него глаза.
— Приходится. Что тут поделаешь, — вздохнул Афанасий.
— Продал бы хутор-то да купил землянку какую… хватит тебе одному-то.
— Обойдусь. Видно, тут я и помирать буду. — Он по-стариковски тяжело поднялся и, ссутулившись, ушел из горенки, загремел в запечье самоварной трубой.
Пока случай не свел их, Шура как-то не задумывалась, что Афанасий уже совсем старик, а по домашности ему все приходится делать самому — и варить, истирать, и полы мыть.
На ногах-то еще полбеды. А вдруг сляжет, а то и совсем обезножеет? Мать его полтора года плашмя лежала — ноги отказали. Ну, как и Афанасий в нее? Как тогда быть?
Впервые за многие годы в ее сердце пробудилась жалость к бывшему мужу. Но жалость эта недолго владела ею, ибо и у Шуры жизнь сложилась не легче. Одна как перст, без помощи мужа, воспитала Володьку, а потом и его не стало. Всю мужскую работу по хозяйству на себе вынесла. Никому не ведомо, сколько мучений приняла, сколько слез выплакала в одиночестве.
Сватали ее не раз, и первым предложение сделал овдовевший вскорости после того случая Панкрат. Отказывала ему Шура. И не потому, что он не нравился ей. Панкрат, коль уж честно говорить, мужик видней Афанасия, да и при должности…
В молодые годы Шура, бывало, заглядывалась на него. Но отказала. Самой хотелось сына поставить на ноги, а после Володькиной смерти горе не позволило. Так вот неприглядно и минула жизнь.
А все Афанасий виною. Надо же учудить такое. Она вначале и не сообразила, что нужно Панкрату в столь поздний час. И немало удивились, когда он, пьяно улыбаясь, попытался обнять ее.
— Ты че, кум?
— Ку́ма кума́ свела с ума, — пьяно хохотнул он и сжал ее в объятьях.
— Не надо, кум, — попыталась она урезонить Панкрата. — Иди-ка выспись. — А сама все пыталась вырваться из его цепких рук. — Слышь-ка, пусти.
Но Панкрат был уже в том состоянии, когда разумные слова не доходили до сознания. Близость здоровой красивой женщины, которой он всякий раз любовался, лишила его рассудка, и он крепче обнимал ее, норовя поймать губами ее губы.
— Уйди, — вскрикнула Шура, — Афанасию расскажу вот…
Правду говорят, что у хмельного рот нараспашку, а язык на плече.
— Че ему говорить, он знает, — в возбуждении сказал Панкрат и, не сумев остановиться, выболтнул: — Афанасий меня прислал.
— Неправда, кум, он на лову.
— Хе, на лову, — усмехнулся кум.
Шура затихла, сжавшись в комок, но вдруг рванулась к двери. Обернувшись к опешившему Панкрату, сказала:
— Погоди, я сейчас… — и скрылась за дверью.
Панкрат кинулся было следом, но Шурины слова остановили его. В них он услышал надежду.
А Шура прибежала к Панкратовой избе и все пыталась заглянуть в щель ставни, когда из дома кто-то вышел и остановился у калитки. Шура сразу признала мужа и побежала прочь, но Афанасий, видать, не узнал ее и вернулся в Панкратову избу.
Все дальнейшее произошло как в бреду. У нее лишь была злость на мужа. И обида. И в тот вечер, и после, ее мучил и не давал покоя один вопрос: как Афанасий смог подослать кума, как дошел до такой мысли?
Спустя много-много лет, сейчас вот, по воле случая оказавшись на хуторе, с глазу на глаз с бывшим своим мужем, Шура, прикинувшись спящей, подолгу наблюдала за ним — состарившимся, уже чужим, и все собиралась спросить его о том давнем, что пора бы уже и забыть и что никак вот не забывается и, видимо, не забудется до последнего часа, но так и не решилась спросить. К чему будоражить память и свою и его, одинокого, наказанного самой жизнью…
На исходе четвертого дня врачиха порадовала: выздоровление шло успешно. Шура почувствовала облегчение еще с утра, попросила:
— Отвез бы домой, Афанасий.
Старик помрачнел лицом и проворчал:
— Дозволят как, отвезу.
Он и радовался выздоровлению Шуры и пасмурел при мысли, что вот скоро она перекочует в село, а он вновь останется один-одинешенек. А одинцу, известно, и в раю тошно, одинокий и у горшка с кашей загнется.
8
На другой день Афанасий отвез Шуру домой. Стояла солнечная натишь. Все вокруг — и поле, и лес, и река — искрилось от обилия снега. Сивый еле тащил сани через сугробья.
Шура откинулась спиной к передку саней и озиралась по сторонам с тихой радостью: и мороз, и снега, и эта белизна вокруг были для нее до удивления неожиданными.
Афанасий всю дорогу хмурился, не проронил ни слова. И Шура молчала. Лишь когда взвизг полозьев затих у ворот ее дома, она сказала:
— Зайдем, погреешься.
Он вошел к ней. Не раздеваясь, посидел малость в прихожей. Шура сбросила с себя фуфайку, пуховый платок и без особой настойчивости бесцветным голосом предложила:
— Раздевайся, самовар поставлю.
— Поеду, — Афанасий понимал, что его присутствие создает лишнее беспокойство Шуре, заботит ее, а потому решил уехать. Надвинул на голову ушанку из заячьего меха и, прежде чем навсегда покинуть избу, попросил:
— Ты уж того… Лександра, не держи зла на меня.
Шура вскинула на него тоскливые глаза и тихо ответила:
— Ладно, Афанасий, чего там… Дело давнее… Какое уж зло… Иди.
Прошла с того дня неделя. Любую работу Афанасий исполнял безо всякого удовольствия, только потому, что ее нужно было исполнить. Даже подледный лов окуня на блесну, в прежние годы столь усладный и азартный, ныне не интересовал старика. Он, возможно, так и не собрался бы поблеснить, да нужно было что-то варить, и ему пришлось постоять на восходе солнца у проруби на Зеленой, подергать ярко размалеванных колких окуней.
Зимние ночи тянулись однообразно, в тоскливом одиночестве. Это одиночанье стало невыносимо после Шуры. В первые дни Афанасию чудилось, что она все еще в горнице, стоит пройти в переднюю — и можно перекинуться двумя-тремя словами, посидеть около. Но умом он понимал, что все это лишь вымысел, что он, как и прежде, один в избе, на заимке, да и на всей земле.
Когда отвез Шуру домой и уходил от нее, думал, что никогда больше до последнего своего часа не ступит его нога в ее дом. Но вот прошла неделя, и Афанасий стал подумывать: а не наведать ли ее? И хотя от доярок узнавал, что Шура поправляется и скоро выйдет на работу, он с каждым днем и часом укреплялся в мысли, что ему непременно надо навестить ее.
Исполнил бы он свое желание или нет — трудно сказать. Но однажды пробудился он ото сна еще затемно. Дожидаясь свету, лежа вспоминал сон: он будто молодой, только поженился на Шуре. Но не тоня ему явилась во сне, а дорога меж сельцом и районным городком. Меринок тащит товаристый возок, крытый брезентом. А Шура на возу, улыбается, тянет к нему руки, что-то возбужденно говорит…
Поначалу Афанасию приятно было вспомнить сон, ту давнюю, молодую и радующуюся Шуру. Но потом подумалось, что и дорога и конь во сне — к несчастью, а то и к смерти. Так мать разгадывала сны.
И едва он так подумал, взвыл Трезвый, да так печально и тревожно, что у Афанасия заныло сердце, и такая припала к нему тоска, что он не вынес бездельного лежания и, одевшись, вышел во двор.
Морянило. По реке мело снежную понизовку. У избы и базов навеяло ребристые сугробы.
Почуяв хозяина, Трезвый было стих, но спустя короткое время вновь завыл, протяжно и заунывно.
Старик определил, что Трезвый тоскует на базу, куда с наступлением холодов он забивался на ночь. Афанасий прошел туда и увидел Трезвого. Широко расставив передние лапы, он задумчиво уставился в землю и не переменил позу даже при появлении хозяина.
— Ну что ты? — обеспокоенно спросил Афанасий. Он еще не знал о постигшей беде, но тревога уже поселилась в его сердце. Подумал, что и сон, и этот вой — неспроста. Так оно и было.
В эту ночь пал Сивый. Видимо, он испустил дух совсем недавно: тело еще не остыло, но суставы уже окоченели и ноги затвердели негнущимися жердинками.