Шура застонала, разлепила глаза и прошептала:
— Воды…
Афанасий нацедил из чайника нава́ристый чай, приподнял рукой Шурину голову и поднес кружку к запеклым губам.
Говорят: больная жена мужу не мила. А вот он, Афанасий, с великим радованием ухаживал бы за Шурой, только согласись она остаться с ним. Каждое ее желание исполнял бы, с полуслова, со взгляда понимал бы ее.
Ах, Шура, Шура. Вот лежит она перед ним в боли, а ему мнится, будто его тело горит, его голова раскалывается, его губы запеклись, а во рту жарынь-пекло.
Вот ведь как судьба свела их теперь: в несчастье да в горести.
Еще не светало, когда он вышел из избы. Сивый, заслышав хозяйские шаги, заржал, но Афанасий лишь отмахнулся и проворчал:
— Обожди, Сивко, не до тебя, тут та ко дело…
И засеменил в сельцо за врачихой. Дорогу ночью запорошило снежком. Местами навеяло сугробы. Разгребая кирзовыми сапогами свежую наметь, Афанасий торопился, чтоб застать докторшу дома. В этой торопливости он и не сообразил, что надо бы запрячь Сивого в сани, а не топать пешим туда и обратно.
На полпути ему повстречались доярки, заверещали наперебой, стали расспрашивать о Шуре. Афанасий и ст них отмахнулся.
— Чё галаните? Наведайтесь, посмотрите, — и пошагал дальше.
Шуре к приходу врачихи вроде бы полегчало. Она была в памяти, сама дотягивалась до стакана с водой, по тело по-прежнему дышало жаром. Докторица, соседка Шуры, собралась, не медля ни минуты, едва узнала о беде. А войдя в Афанасьеву избу, заговорила как с близким человеком:
— Ты что же это, Александра Марковна, расхворалась? Где болит-то?
Она долго выстукивала больной грудь и спину, прослушивала сердце и легкие, ставила градусник, щупала пульс.
— Сейчас мы температурку собьем. Уколем разок пенициллином, а вечерком еще наведаюсь.
— Домой бы мне, — прошептала Шура, — разве находишься в даль эдакую.
— Вот это, Александра Марковна, совсем невозможно. Полнейший покой, никакого движения. А насчет меня не беспокойся. Пешком не дойду, так на машине доставят.
После ухода врачихи Афанасий поставил на табурет у кровати кружку свежей окуневой ушицы и, чтоб не смущать и не огорчать Шуру своим присутствием, вышел. Надо было напоить Сивого, заложить в ясли сенца и почистить баз.
Проходя мимо собачьей конуры, сунул Трезвому ломоть пшеничного подового хлеба, похвалил:
— Смикитил-таки, ушан… Без тебя Шуре бы крышка.
Трезвый, роняя слюну, прикусил лакомно пахнущий срезок хлеба и лениво затрусил за избу, на солнцепек. А старик занялся застоявшимся меринком.
Под вечер он запряг Сивка в сани-розвальни и подался в сельцо за докторицей. В морозном безветрии сверху крупными хлопьями падал пушной снег. Сивый лениво переступал ногами. Шага́ла он уже был неважный, и Афанасий не понуждал его к спешному ходу.
Старик отвез врачиху обратно потемну, а когда вернулся, Шура спала неглубоким будким сном: постанывала, ворочалась. Чтоб не мешать ей, он остался на стряпной половине, присел у окна и, не зажигая лампы, затих, полный дум и воспоминаний. Конечно же, и думы эти и все воспоминания, порой приятные, а чаще горестные, были связаны с Шурой. Но главным образом в памяти всплывала та ночь, когда он заявился к Панкрату. Кум был из своих, сельских, прошел в городе какие-то краткосрочные курсы и фельдшерил чуть ли не два десятка лет. Когда у Афанасия и Шуры народился Володька, они покумились с Панкратом и его женой.
Панкрат на селе пользовался авторитетом, потому что в те годы, когда после курсов вернулся домой, был он единственным специалистом из своих, сельских, и пользу своими познаниями приносил всем немалую.
Афанасий ценил дружбу и кумовство с ним. И до той проклятой ночи жил с кумом душа в душу. А потом не было на белом свете человека, которого Афанасий так возненавидел бы. Лютая ненависть к Панкрату угнездилась в его сердце, живет она там и поныне, хотя кума давно уже отнесли на сельский погост и враждовать, стало быть, уже не с кем.
Так вот, заявился Афанасий к Панкрату и сказал:
— Шуру, кум, спытать надо.
Панкрат не понял, в каком смысле куманек его дорогой решил испытать жену, а потому с улыбкой спросил:
— Это как понимать?
— Гуляет она будто, ну и… — Афанасий замялся.
— Ты чего надумал, Афанасий? — подивился Панкрат.
— Сходил бы… попытал ее, а? — набравшись духу, высказал он беспутную свою просьбу. — Как друга прошу, Панкрат.
— Ты в своем уме? Дай-ка я тебе градусник поставлю.
— Не балани, кум. До шуток ли мне… — осерчал Афанасий.
— Ты серьезно? — изумился Панкрат, сообразив наконец, что́ от него хотят. Он в крайнем удивлении посмотрел на своего кума и осевшим голосом сказал: — Или прекрати, или убирайся…
Афанасий понял, что с кумом кашу не сваришь, да и засомневался в своем поступке, а потому предложил:
— Ладно, кум. Давай-ка стаканы.
— Во, это другой разговор, — обрадованно засуетился хозяин дома. — Сей же час мы организуем что-то закусить.
Когда хмель ударил в голову, Панкрат усмехнулся, покачал головой и спросил:
— Как же ты, кум, надумал такое, а?
— Не могу больше, Панкрат. Сходи… Успокой ты душу мою.
— Не дело, кум, затеял. Надо же учудить такое: к своей бабе чужого мужика подсылать. Ну а если, к примеру, не сдержусь… — продолжал он пытать кума.
Афанасий дико вскинул на него пьяные глаза, было уже раскрыл рот, чтоб матюкнуться, но сдержался.
— Я те, кум, ровно себе самому доверяю.
Дальше — больше. Осушили кумовья литровую бутылку, затуманили головы. А известно: вино вину творит. Еще и так говорят: пьяному море по колено.
Кончилось дело тем, что Афанасий остался в Панкратовой избе, а Панкрат пошел куму пытать.
Его не было долго. Афанасий затравленным волком метался по горнице; не выдержав, выскочил за калитку, спугнул на улице какую-то женщину. Та, ойкнув, бросилась прочь, а он заматерился и вернулся в Панкратову избу.
Панкрат заявился близко к полуночи. Вошел в горницу и отвел глаза от кума, чем сразу же насторожил его. Заглядывая Панкрату в лицо, Афанасий ждал тех нескольких слов, которые сейчас должны были решить все.
— Ну?
— Чего — ну? — вскинулся Панкрат. — Спытать вздумал, черт мордастый. Шура… святая! И-их, свинья беспородная!
— Врешь! — Афанасий грохнул кулаком о стол.
Панкрат налил в стакан, молча выпил, стер рукавом жгучие капли с губ.
— Ты че пристал?
— Скажи… было что, а?
— Было… Эх, таку бабу потерял! — Панкрат зло сплюнул на пол и пошел в спаленку.
Завихрилось в пьяной Афанасьевой голове, а слова кумовы вошли внутрь отравой. И уж не мог сдержать себя он, оттолкнул от себя стол и хлопнул дверью.
Натыкаясь в темени на кочковатые травы, он пехом топал к низовой излучине реки, где у молодого ветлянника, в укромной заводи, одиноко дожидалась его ловецкая бударка.
А вскорости по сходной цене он приобрел хуторок и ушел из дома.
Из передней послышался затяжной кашель. Афанасий очнулся от тягостных воспоминаний, но, как всегда, эти воспоминания настолько взбудоражили его, что он был не в силах оставаться в избе и вышел во двор, в сердцах взялся за топор и при рассеянном бледном свете луны начал мельчить на полешки одну жердину за другой. Поостыв малость, он укорил себя: видать, нрава дурного ничем не изменишь, — и пошел проведать Шуру.
Она лежала на боку, спиной к стенке и наблюдала, как Афанасий запалил керосиновую лампу. Затем он залил в самовар воды, разжег в жаровне огонь и приладил прогоревшую местами трубу в печную отдушину. И только после того, как сделал все необходимое, вошел в переднюю и подсел у изножья кровати.
— Полегчало?
— Колотье в груди не проходит, — неохотно отозвалась она.
— Отлежишься — и пройдет.
— Болезни дашь воли, так помереть недолго.
— Оно конешно… Но и спешить тоже — ущерб здоровью. Лежи.
Так они переговаривались некоторое время. Шура из под прикрытых век смотрела в лицо Афанасию, а он, чувствуя ее взгляд, блуждал глазами по горнице, не в силах задержать взор на ней.