— Все в порядке. — Тимофей затянулся дымом самокрутки, сказал после короткой паузы: — Очень благодарен вам, Андрей Дмитриевич. В долгу перед вами.
— Пустяки. Все мы в долгу друг у друга.
— Если бы так, — засомневался Макар.
— Больше болтают, а как дело — в кусты.
— Двуличных хоть отбавляй.
— Это верно, — подтвердил Андрей. — Насмотрелся я на таких в городе. И чем выше начальство, тем больше лжи и несправедливости. Раз к губернатору попал, с делегацией.
— Вон как!
— Это когда митинг полиция разогнала и знамя красное отобрали. Царь манифест о свободе издал, а они погром учинили. Ну и пошла делегация к губернатору.
— Допустили?
— Струхнул, стало быть. Ну и што?
— Принял. Извинился, мол, не знал я, что полиция нарушает закон… Велел и знамя вернуть.
— Во, сука, — не сдержался Илья. — Не знал он, как же! Давить таких гнидов надо.
— Надо, да силенок пока не хватает, рабочий класс в помощи нуждается. — Это Андрей. Он ждал вот такого случая, чтоб поговорить с мужиками откровенно. — Расправляются с нашим братом жестоко. В Москве, когда подавили восстание, что там творилось! — Андрей вытащил из бокового кармана пожелтевший листок бумаги. — Хотите прочту? Это листовка Астраханского союза РСДРП.
— Кого-кого?
— Есть такая рабочая партия, Российская социал-демократическая. Она и возглавляет всю борьбу.
— Читай.
Андрей подвинул ближе лампу и начал:
— «Товарищи рабочие! Смотрите! Новое кровавое преступление! Самодержавное правительство, защищая свою шкуру, прибегает к мерам, к каким еще не прибегало ни одно правительство ни в одном государстве. Когда рабочие пошли за свою свободу, за свою жизнь, когда рабочие вышли на баррикады ради спасения своей Родины, самодержавное правительство решило защищать интересы кучки эксплуататоров и расстреляло из пулеметов, сожгло в зданиях 32 тысячи рабочих…»
— Эх! — простонал Макар. — Столько людей…
— В рай собираются, а заживо в ад лезут.
— Он — дурак, да? — ужаснулся Кумар.
— Дай-ка, — Макар взял листовку у Андрея, повертел ее в руках. — Отпечатано, верно, стало быть, а?
— Дело не в том, — спокойно ответил Андрей. — Напечатать можно и заведомую ложь. Факты достоверны тут.
— Кто это неправду печатает? — не поверил Макар.
— Вот Кумар сейчас сказал, что царь дурак. А самому царю или хотя бы полицейскому он смог бы прямо в глаза…
— Ты что, тогда — турма, — испугался Кумар.
— Точно — тюрьма! А в царском манифесте сказано о свободе слова и прочих свободах. Выходит — ложь. А напечатали! Так-то вот, Макар.
Мужики подавленно молчали, каждый по-своему переживал услышанное.
6
Давным-давно подмечено: бывает порода людей, которая, попадая «из грязи в князи», преображается. Примерно то же произошло с Глафирой. Забитой бедной родственницей попала она в ляпаевский дом, несказанно радовалась хорошему куску, теткиным обноскам, случайно сказанному ласковому слову, жалостливому взгляду…
Но день за днем она обживалась в доме, привыкала к вниманию и Пелагеи, и дворового работника Кисима, и ляпаевских гостей. Да и сам Мамонт Андреевич, чувствуя вину перед Глафирой, баловал ее.
Природа не обделила Глафиру сметкой, и вскоре она уяснила для себя, что из бедной родственницы может стать хозяйкой дома — все способствовало тому. Дядька конечно же старый для нее, да и грешно это. Отмолить бы хоть старые грехи. Но вот Андрей — другое дело: молод, мягок характером, а значит, можно его в руках держать. Дядя для нее постарается средствами, а если и понастойчивее с ним, построже, то и совсем раскошелится. Пожадничать-то пожадничает, это уж точно, но побоится отказать. И отпишет ей, что она пожелает.
Все эти мысли были не совсем приятны, но в жизни она видела столько гадкого и грязного, что нынешние рассуждения казались почти безвинными.
Глафиру несколько настораживала Пелагея. С виду тихая, откровенная и приветливая до ласковости, она что-то не договаривала, утаивала от Глафиры. И дядька к ней был чуточку внимательнее, чем полагалось между хозяином и экономкой. Тут что-то крылось, но что — Глафира не могла выяснить, так как отношения дяди и Пелагеи не выходили за пределы дозволенного между неблизкими людьми. Но поскольку сама она жила некоторое время в разврате и теперь трудно было ей представить иные отношения между мужчиной и женщиной, то и в отношениях между дядей и Пелагеей видела эту нечистоту.
А раз так, думалось Глафире, то дядька может всерьез увлечься — в старости, говорят, мужики падки до молодых — и тогда не ее слово, а слово Пелагеи будет веским и решающим в доме. Этак можно остаться без ничего — вот к какому выводу довели мысли Глафиру, и она поняла, что надо действовать — неспешно, тонко, умно…
Андрея она встретила на промысле, куда пришла не без надежды увидеть его. Зайти в медпункт постеснялась, прогуливалась на плоту, глядела на отпревающий, залитый солнцем синий лед в прососах. С реки наносило свежестью, пахло талым льдом.
Казарма стояла рядом, и Андрей, выйдя из дверей лечебницы, увидел Глафиру, поздоровался.
— День-то какой! Весна, а? — восторженно заговорила она, и Андрей счел неприличным не подойти к ней.
— Как ваши дела, Андрей Дмитриевич? Оборудовали пункт? — заинтересованно спросила она.
— Устраиваюсь помаленьку. Все убого, конечно, бедновато, но для начала терпимо. Прежде и того не было.
— Хорошо — людям помогать, — мечтательно сказала Глафира и, прислонившись спиной к перилам, откинула голову назад. Русые волосы ее отслоились от плеч, солнце, золотя, путалось в них. — У меня вот никаких занятий, кроме домашности.
— Учиться вам надо.
— Что вы, Андрей Дмитриевич. Мне уже за двадцать, почти старуха, а я и грамоты не знаю.
— Учиться не поздно.
— Опоздала. Вот и хожу без дела, смотрю. Все заняты, а я как неприкаянная.
— Замуж выйдете и привыкнете, — улыбнулся Андрей.
— И вы про то же. Будто с Мамонтом Андреичем сговорились.
— Уже подыскал жениха?
— Да что вы, Андрей Дмитриевич… — Она изобразила на лице смущение и, увидев идущую к реке Матрицу с коромыслом, перевела разговор: — А казахов тут много. Вчера у дядюшки в конторе была. Пришел один в сторожа проситься. Страх божий: нос провалился, глаза слезятся, хромает… — В голосе ее звучала неприкрытая брезгливость. Она даже телом вздрогнула. — Он, говорили, на вашем промысле прежде работал.
— У меня нет промысла, — резко оборвал ее Андрей и побледнел. — Это отец и брат купили.
— Не все ли равно. Крепкожилины ведь.
— Нет, не все равно, — Андрей говорил жестко. — А с Максутом, это вы его видели, отец и брат поступили бесчеловечно.
— И правильно, что уволили. Разве рядом с ним приятно?..
— Но разве это его вина? — воскликнул он. — Как вы можете это говорить? — Андрей испытующе посмотрел на Глафиру и не увидел на ее лице ни тени смущения. И с глаз будто туман сошел: понял вдруг, что за повседневной вежливостью, деланной улыбкой скрывалось бессердечие, душевная пустота. — А вдруг со мной такое случится или с вами?
— Сохрани господь, — искренне испугалась она.
— Не всех хранит, как видите. Говорят: правда живет у бога. Куда он ее дел? Для кого хранит? Небось дядюшка ваш прогнал Максута?
— А разве он мог иначе. Ему нужны работники, здоровые люди.
— Чтоб ишачили на него.
— Почему вы так? — удивилась Глафира. — Он обидел вас?
— Дело не во мне. И слово не то. Такие, как ваш дядя и мой отец, не обижают, а грабят. И не втихую, не по-воровски, а в открытую, нахрапом. Это, в общем-то, нетрудно, если потеряна совесть. Пока человек здоров, выжимают из него все, что можно. А немощные и убогие — пусть побираются.
— Ужас! Что вы говорите…
— Ин-наче н-не могу, — от волнения голос его стал прерываться. — Извините.
Андрей быстрой и нервной походкой пошел в селенье.
«Боже, что за человек! — думала Глафира, глядя ему вслед. — Какие жестокие глаза! Или он завистник, или же тронутый, не иначе. Вот так, невзначай, свяжешь судьбу с этаким, и конец всему. Не дай и не приведи господи».