— Час от часу не легше. Как это так — никакого отношения?
— Не хочу быть дельцом, не хочу наживаться на других, жить на чужие деньги.
Меланья с Аленой забыли про блины: на сковороде, пригорая, дымило. Был озадачен словами брательника и Яков, но, боясь отцовского гнева, в разговор не встревал.
— Ин-те-рес-но! — нараспев проговорил старик. — Ты, стало быть, как жить-то думаешь? Ляпаев хотел работу предложить — отказался, не пошел…
— Я не отказывался…
— Помолчи! — Дмитрий Самсоныч тяжело хлопнул ладонью о стол. — А теперь и дома работать не желаешь? И с городу, видать, оттого сбег. Так вот, — сурово сказал Дмитрий Самсоныч. — В доме дармоедов не потерплю…
— Я найду работу и обузой не буду. Но только не на промысле. Честно хочу жить, своим трудом.
— Утешил! Неча сказать. Слышь-ка, мать, вырастили мы с тобой порядошного человека, а сами и совести-то, оказывается, не имеем. Вот оно как! Эх, чистоплюй! Проучил бы тя счас, да руки марать не хочу. Ну, обрадовал старость мою! Правду говорят: непутевый сын — отцу ранняя могила. Ну, давай-давай…
Когда они уехали, а Алена вышла подоить корову, мать присела рядом с Андреем, уронила сухие руки на столешницу и беззвучно заплакала.
— Не надо, мам.
— Как же это, Андрюшенька? Дом опостылел, что ли? — Она утирала слезы уголком передника, — Жил бы в городе, что ли, не стоило приезжать-то.
— Надо, мама. Прошу тебя, поверь мне. Надо. А работать у отца на промысле не буду. Мне противно видеть, как наживаются люди, обманывают, обвешивают, обсчитывают, покупают подешевле, сбывают подороже… Не останавливаются ни перед чем: человека могут угробить, убить!..
— Что ты говоришь, Андрюша?..
— А разве с Максутом по-человечески обошлись?
Мать неслышно плакала, сын обнял ее за плечи, уговаривал:
— Ты у меня хорошая, мам. И я не буду как они.
— Да-да… — тихо соглашалась она. — Яков — весь в отца. Жестокий, грубый…
— Я не дам тебя обижать, мам.
— О себе подумай, Андрюшенька. Не уживетесь вы с отцом. Ой, грех-то какой…
— Все будет ладно, мама. Вот увидишь, и работу я найду себе.
12
В тот же день Андрей пошел к Ляпаеву, но дома его не застал. Да и Пелагеи не видно было: то ли вышла куда, то ли хлопотала где по хозяйству.
Глафира, завидя его, просветлела лицом, торопясь, через голову сняла с себя стряпной передник, поправила рассыпавшиеся прямые волосы.
— Что же вы, Андрей Дмитриевич, не приходили? Дядя вас так ждал.
— Собирался, но так уж сложилось.
— Раздевайтесь, проходите, Андрей Дмитриевич, — Глафира называла его по имени-отчеству, что было ново и непривычно. Оттого Андрей застеснялся и не называл ее, потому как отчества не знал, а просто называть ее по имени считал в таком случае неприличным.
— Да я на минутку. Мамонт Андреич нужен.
— Сейчас и придет, — поторопилась уверить Глафира и подвинула высокий, с гнутой спинкой, стул. — Садитесь, коли не желаете пройти в переднюю. Как привыкаете в селе?
— Мне что привыкать, — усмехнулся Андрей. — Я здешний. Это вам в диковинку.
— И не говорите, Андрей Дмитриевич, скука ужасная. Дядя и Пелагея — люди не первой молодости. Хоть бы вы заглядывали вечерами.
— Постараюсь, — Андрей поднялся и взялся за дверную скобу. — Пойду я.
— А то посидели бы, Андрей Дмитриевич.
Ей нравился этот неожиданно оробевший молодой человек, было легко разговаривать с ним. Это не Резеп, который всю дорогу от города до Синего Морца говорил только о рыбе, деньгах, о своем хозяине, нахально смотрел в глаза и многозначительно, липко улыбался. Резеп возле Андрея — что лопата рядом с иконой.
И Андреи, ничего не ведая о прошлом Глафиры, думал: какая приветливая, симпатичная девица, надо непременно бывать у них. Так размышлял он, выходя с ляпаевского двора. И тут его повстречал одноглазый Кисим. Он заметно постарел: седые, но как и прежде, прямые жесткие волосы, пучки глубоких морщин, высохшая жилистая шея — все это пришло к нему в последние годы — были непривычны для Андрея, и он не узнал бы Кисима, если бы не мертвый глаз.
Кисим узнал Андрея и ответил на приветствие.
— Казаин нада? Промысла пошел. Резеп мала-мала чёс давать. — Кисим улыбнулся одним глазом и пояснил: — Резеп, когда город был, разный товар покупал, ядро гнилой брал. Глаза ево куда глядел? Казаин злой, уй-бай, какой…
Промысел стоял несколько на отшибе, у околицы, на крутом яру. Жилая казарма, амбары, лабазы и выхода, где по весне солят рыбу, — все хозяйство было обнесено жиденьким штакетником из тесаных лесин.
Андрей вошел в калитку и увидел долговязого, длиннорукого юношу. Он стоял у груды сетчатых носилок для переноски рыбы, постукивал молотком — ремонтом занялся. Когда Андрей подошел к нему, паренек вскинул большие голубые глаза и первым поздоровался.
— Что-то я не припомню тебя, — сказал Андрей, пристально всматриваясь.
— Гринька я, — ответил тот. — А я вас сразу узнал.
— Правильно — Гринька, — Андрей пожал его жесткую квадратную ладонь. — Ты с сестренкой тут живешь. Мне писали.
— С Ольгой, — подтвердил Гринька. — Как погорели, так Мамонт Андреич нас сюда поселил. Летом-то много народу, и разного. Зимой — вдвоем.
— Не видать тебя что-то в селе.
— А че там делать? Холодно счас. Летом — ино дело. Вам хозяина? В конторке он.
«Как по-разному жизнь складывается, — думал Андрей про Гриньку. — Жили в своем доме, при отце-матери. Справно жили. И по дикой глупости, рассказывают, распалось все». Отец у Гриньки был отчаянным мужиком, да и мать не из робких: с мужем на бударке ходила в море. Позапрошлой весной, уже под скончанье путины, застал их штормяга в чернях — прибрежной глубьевой полосе. Успели они, завидя, как портится день, выбрать сети. Но пока их выбирали и прятали в трюм, налетел шквальный норд-ост, самый каверзный и неуемный в тутошних краях.
Мореход был Гринькин отец отменный, бударкой управлять умел. И вышли было они из стонущей водной толчеи, стали совсем прибиваться к камышовой гряде, и уже рыбачка истово крестилась, благодаря бога за избавление… И ловец по давней морской традиции стянул с себя безрукавку и выбросил ее за борт — дань за избавление от напасти.
Все бы хорошо, да вдруг рванул мужик румпельник на себя, а сам рукой кажет на взмученные волны:
— Деньги… в телогрейке… — Ополоумел ловец, правит в море, высматривает давно набрякшую и затонувшую телогрейку, в карман которой складывал весь путинный заработок…
Так и похоронило их море…
Бабка, с которой оставались Гринька с сестренкой, не вынесла горя и тем самым вконец осиротила ребятишек. А летом и третья беда явилась — изба сгорела.
Вот так и оказались Гринька с Ольгой на Ляпаевском промысле.
Все это вспомнилось Андрею, пока шел он до промысловой конторки, где Ляпаев, заканчивая неприятный и тяжелый для Резепа разговор, сказал:
— Иди, управляйся по хозяйству. Ко мне Крепкожилин идет, говорить с ним буду. А ты наперед будь умнее, смотри, что берешь. Чтоб не забыл нонешний разговор, удержу сколько положено. Путину задарма отработаешь — наберешься ума-разума.
Резеп вышел из конторки, словно из парной, таким сердитым он никогда хозяина нг видел, слова в оправданье не смог сказать. Может, отошел бы Ляпаев малость, да тут этот Андрей не ко времени.
Они поздоровались за руку, но сдержанно и без слов разошлись: Резеп — на плот, Андрей вошел в конторку.
Ляпаев был возбужден и не скрывал своего состояния. Кивнул в ответ на приветствие, указал Андрею на скамью, спросил нелюбезно:
— Что скажешь?
— В прошлый раз насчет работы хотели поговорить.
— Хотел. — Помолчал, побарабанил пальцами о край дощатого стола, упрятал недовольство. — Пользовать людей можешь?
— Учился. Потом работал.
— Предписание прислали из города, чтоб лекаря содержал для промысловых рабочих. Летом бумага пришла, да все недосуг. Тебе в городе сколько платили?