День клонился к вечеру. Посреди комнаты висел абажур без лампы с противовесом в виде груши. Комната слабо освещалась лучами заката, проникавшими сквозь низкое окошко. Я рассматривал стоявших в ряд на стеллаже кукол, предназначенных, должно быть, для стрельбы в цель или для театра марионеток. Лица этих кукол были только слегка намечены, но по ним уже угадывалась врожденная склонность мастера к гротеску и карикатуре, некоторые из них были раскрашены, другие стояли неоконченными. Лишь две или три из этих голов были отломаны и разделили участь вещей, находившихся в комнате; остальные торчали на своих шеях, кривя в бессмысленной улыбке деревянные губы и вылупив круглые глаза. Мне даже показалось, что иные из них покачиваются из стороны в сторону на столбиках, изображавших шеи, может быть, от сквозняка, может быть, потому, что я очень стремительно вошел в комнату.
А что, если здесь только что кто-то был и нарочно качнул их? Я открыл следующую дверь. Тут стояла кровать, нетронутая люлька, распахнутый настежь, совершенно пустой шкаф. Я пошел дальше. В последней комнате весь пол был засыпан бумагами – письмами, открытками, фотографиями. Бросилась в глаза фотография новобрачных: он – солдат, она – блондинка. Я присел на корточки и взял одно письмо. "Ma cherie"28. Это была ее комната. Стоя на одном колене, я, несмотря на сгущающиеся сумерки, принялся разбирать это письмо, прочитал один лист, стал искать второй. В этот момент в дверь вломилась ватага молодых фашистов из N. Моряки тяжело дышали и рвались вперед, словно ищейки. Они сгрудились вокруг меня.
– Что тут? Что ты нашел?
– Ничего, ровным счетом ничего, – пробормотал я.
Порывшись в этом ворохе бумаги, разбросав его ногами, они, все так же сопя и отдуваясь, выскочили из комнаты.
Стало так темно, что я больше не мог прочитать ни слова. В окно врывался шум моря, такой отчетливый, словно оно было здесь, в доме. Я вышел на улицу. Смеркалось. Я направился к месту сбора. Вместе со мной возвращались некоторые из наших; их куртки оттопыривались горбами, у каждого в руках были кое-как завернутые пакеты с вещами, которые не влезали за пазуху.
– А ты? Ты что взял? – спрашивали они.
Местом сбора был павильон, в котором когда-то размещался английский клуб, а теперь был Домом фашио. В освещенных люстрами коридорах словно открылась ярмарка. Каждый, не боясь начальства, выставил напоказ и похвалялся своими приобретениями, придумывал, как бы спрятать их от посторонних глаз при возвращении в Италию. Бергамини запрятал свою теннисную ракетку в брюки, которые теперь неестественно оттопыривались сзади; Черетти обмотался велосипедными камерами, поверх натянул фуфайку и стал похож на Мациста29. Среди них я увидел и Бьянконе. В руках у него были женские чулки, которые он вытаскивал из целлофановых пакетиков и, разматывая в воздухе, показывал товарищам.
– Сколько же их у тебя? – спрашивали его.
– Шесть пар.
– И все шелковые?
– А как же!
– Ничего находочка! А кому ты их отдашь? Ты их подаришь?
– Подарю? Ну нет! Я за них целый месяц буду бесплатно ходить к женщинам!
Увы, даже Бьянконе! Теперь я был одинок. Многие ругались вслух, ведь они проходили по тому самому месту черт знает сколько раз и все впустую, а вот Бьянконе каким-то образом посчастливилось отыскать там эти чулки.
– Вы думаете, только чулки? – говорил он. – А вот этот шотландский шарф? А черешневая трубка?
Да, Бьянконе был виртуоз, он бил наверняка: где ни копнет, обязательно обнаружит сокровище.
Я подошел поздравить его и, наверно, сделал это вполне искренне. По правде говоря, я был дураком, что ничего не взял. Ведь сейчас эти вещи никому не принадлежали. Бьянконе подмигнул мне и показал истинные свои находки, которыми действительно дорожил и не хотел показывать другим: медальон с изображением Даниель Дарье, книгу Леона Блюма и пьегабаффи30. Вот, надо шутя уметь делать некоторые вещи, как Бьянконе, мне же этого не дано. Даже инспектор забавлялся, осматривая добычу авангардистов, он ощупывал куртки, заставлял вынимать из-под них самые различные предметы. Сопровождавший его Бидзантини одобрительно смеялся, очень довольный нами. Потом он созвал нас, чтобы дать кое-какие распоряжения; приказа строиться не было, мы просто сгрудились вокруг него, возбужденные царившей повсюду атмосферой лихорадочного веселья, все в куртках, топорщившихся, как костюмы ряженых на карнавале.
– Наших испанских друзей, – сказал Бидзантини, – ожидают сегодня вечером, в половине десятого. Сбор без четверти девять – приведем себя в порядок, получим оружие. Что до этих вещей, то, я думаю, мы сумеем их спрятать, в автобусе или на себе, и никто нам ничего не скажет. Инспектор заверил меня, что очень доволен вами. Мальчики, не забывайте, что это завоеванный город и что мы победители. Все, что здесь есть, – наше, и никто не смеет нам ничего сказать. Итак, у нас еще час с четвертью, можете еще немного походить, поискать то, что вам нужно, но без криков, без скандалов, так же, как до сих пор. Я вам вот что скажу, – добавил он, повысив голос, – если какой-нибудь юноша, из тех, кто находится здесь сегодня, ничего с собой не унесет, он просто остолоп! Да-с, синьоры, ос-то-лоп, и мне стыдно будет пожать ему руку!
Его последние слова встретили гулом одобрения. Я ликовал. Я – единственный, единственный из всех, ничего не взял, я – единственный ничего не возьму, я – единственный вернусь домой с пустыми руками. Нет, я был не менее предприимчив и ловок, чем другие. Я вел себя мужественно, почти героически. И радоваться сейчас надо мне, мне, а не им!
Бидзантини еще продолжал ораторствовать, давая нетерпеливо переминающимся с ноги на ногу авангардистам свои бесполезные советы. Я стоял около двери. В замке торчал ключ, ключ от нашего пристанища здесь, с большим жетоном, на котором стоял номер и были выбиты слова: "New club"31. Я вынул его. Вот что я возьму. Я унесу на память этот ключ, ключ от Дома фашио. Я опустил его в карман. Он будет моей добычей.
Наступили последние часы нашего пребывания в Ментоне. Я в одиночестве отправился к морю. Уже совсем стемнело. Из домов доносились крики авангардистов. Меня одолевали грустные мысли. Я направился к скамейке и тут увидел, что на ней сидит парень в морской форме. Я узнал желто-красные ленточки молодых фашистов: это был новобранец из N. Я опустился на скамейку, он не шевельнулся и продолжал сидеть, уронив голову на грудь.
– Слушай, – начал я, еще не зная, что скажу ему. – Чего же ты не ходишь со всеми по домам?
Даже не повернув головы, он тихо сказал:
– Тошно мне.
– Так ты что же, ничего не взял? – спросил я.
Он повторил:
– Тошно мне.
– Нет, ты мне все-таки скажи: ты ничего не взял, потому что не нашел или потому что не хочешь?
– Тошно мне, – снова сказал он, поднялся и пошел прочь, между зубчатыми тенями пальм, широко шагая и болтая руками. Неожиданно он заорал, не запел, а именно заорал во всю глотку:
– Жить и жить! Покуда молод ты-ы!
Пьян он был, что ли?
Я снова сел на скамейку, вытащил из кармана ключ и принялся его рассматривать. Мне хотелось приписать ему какое-нибудь символическое значение. "New club", потом Дом фашио, а теперь он у меня в руках. Что все это может предвещать? Мне захотелось, чтобы это был очень нужный ключ, чтобы он имел какое-нибудь огромное значение, чтобы те, что заняли сейчас этот дом, узнав о его пропаже, стали бы рвать на себе волосы, чтобы без него они не смогли запереть комнату с какой-нибудь бесценной, хранимой в тайне добычей или с документами, от которых зависела бы их личная судьба.
Я встал и пошел к Дому фашио.
В коридорах толкалось несколько авангардистов, заворачивавших и прятавших добытое барахло; командиры пересчитывали карабины и уточняли расположение отделений. Бьянконе тоже был среди них. Притворяясь скучающим, я ходил по коридорам, на ходу рассеянно проводя рукой по стенам и дверям, насвистывая веселый мотив. Когда рука оказывалась рядом с каким-нибудь ключом, я быстро выдергивал его из замочной скважины и прятал за пазуху куртки. В коридор выходило множество дверей, и почти в каждой из них снаружи торчал ключ с бронзовой биркой, на которой стоял номер. Скоро моя куртка была битком набита, а вокруг не осталось ни одного ключа. На меня никто не обратил внимания. Я вышел на улицу.