Скамейка.
Перевод А. Короткова
Каждое утро, направляясь на работу, Марковальдо проходил по тенистой площади, обсаженной деревьями. Он шел по этому стиснутому между четырьмя улицами квадратику сквера, смотрел наверх, туда, где кроны диких каштанов сплетались особенно густо и где желтые солнечные лучи едва пробирались сквозь прозрачную тень листвы, и прислушивался к оглушительному чириканью горластых воробьев, скрывавшихся среди ветвей. Ему это чириканье казалось соловьиными трелями, и он говорил себе: "Эх, если бы хоть раз в жизни проснуться от щебета птичек, а не от звона будильника, не от детского крика, не от причитаний жены!"
Или: "Эх, если бы можно было спать одному среди этой зелени и прохлады, а не у нас, в душной, низкой комнатушке! Спать в тишине, не слышать, как все семейство храпит и бормочет во сне, как грохочет трамвай на улице. И чтобы темнота была настоящая, ночная, а не искусственная, разрисованная, как зебра, полосками света от уличных фонарей, который прекрасно проникает даже сквозь закрытые жалюзи. Открыть бы утром глаза и увидеть над собой листву деревьев и небо!"
С такими мыслями Марковальдо каждое утро начинал свой трудовой день, тяжелый день чернорабочего – восемь часов, и даже больше, если приходилось работать сверхурочно.
В одном углу этого скверика стояла на отлете скамейка, наполовину скрытая тенью дикого каштана. Марковальдо давно уже приметил ее и в глубине души считал своей. Летними ночами, когда в комнате, в которой они спали впятером, ему никак не удавалось задремать, он мечтал об этой скамейке, мечтал так же, как бездомный может мечтать о королевской постели. И вот однажды ночью, воспользовавшись тем, что и похрапывавшая жена и брыкавшиеся во сне ребятишки крепко спали, он потихоньку поднялся с кровати, оделся, прихватил с собой старую рубашку, которой предстояло заменить подушку, вышел из дому и направился на площадь.
Там царили свежесть и покой. Он уже предвкушал ласковое и гостеприимное прикосновение деревянных планок, на которых, конечно, будет намного удобнее, чем на свалявшемся тюфяке, лежавшем у него на кровати. Минутку-другую он посмотрит на звезды, потом закроет глаза и погрузится в сон, который вознаградит его за все обиды, перенесенные за день.
Была свежесть, был покой – не было скамейки. Вернее, скамейка-то стояла на прежнем месте, но на ней сидела парочка влюбленных, смотревших друг другу в глаза. Деликатный Марковальдо поплелся прочь.
"Ничего, – думал он, – уже поздно. Не просидят же они всю ночь на улице. Когда-нибудь кончат ворковать!"
Однако эти двое и не думали ворковать. Они ссорились. А если двое влюбленных начинают ссориться, то никто в мире не может сказать, когда они кончат.
Он говорил:
– Почему ты не хочешь признать, что, когда говорила то, что сказала, ты была уверена, что мне это будет неприятно, хоть и делала вид, будто думаешь, что это мне приятно?..
Марковальдо понял, что конца этому не будет.
– И не признаю, – ответила она.
Другого Марковальдо и не ждал.
– Почему не признаешь?
– Никогда я этого не признаю.
"Э-э!" – подумал Марковальдо и, зажав под мышкой старую рубашку, отправился бродить по площади. Он решил посмотреть на луну, большую, круглую, висевшую уже довольно высоко над деревьями и крышами домов. Потом вернулся к скамейке и начал слоняться неподалеку от нее, стараясь не подходить слишком близко, чтобы не потревожить влюбленных, однако в глубине души надеясь, что его присутствие все-таки подействует им на нервы и заставит их убраться восвояси. Но они были слишком поглощены своим спором, чтобы заметить его.
– Так ты признаешь?
– Нет, нет, ни за что не признаю!
– Ну, допустим, что ты признала.
– Ну допустим, что мы допустили, но я никогда не допущу, чтобы ты допустил, что я могу это признать!..
Марковальдо отошел и снова стал смотреть на луну, потом пошел взглянуть на светофор, стоявший немного поодаль. У светофора загорался только желтый глаз: желтый, желтый, желтый. Зажигался, гас, снова зажигался. Марковальдо сравнил луну и светофор. Луна, залитая таинственной бледностью, тоже была желтая, но стоило вглядеться в нее, и она делалась зеленой, даже голубой, а светофор как был желтым, так и оставался скучно-желтым. К тому же луна, спокойная, невозмутимая, светила неторопливо и в своем величии не замечала легких облачков, время от времени омрачавших ее лицо и словно ниспадавших ей на плечи, а светофор в это время все зажигался и гас, зажигался и гас, суетливый, наигранно веселый, усталый и рабски послушный.
Марковальдо поплелся обратно, чтобы взглянуть, признала ли девушка. Какое там! Не признала. Больше того: теперь уже не она отказывалась признать, а он. Положение в корне изменилось. Теперь она говорила ему: "Ну, так ты признаешь?" А он твердил: "Нет". Так прошло полчаса. Наконец он признал, или, может быть, она признала. Словом, Марковальдо увидел, что они поднялись и, взявшись за руки, направились к выходу.
Он подбежал к скамейке, бросился на нее, потом растянулся во всю длину и… понял, что уже не в силах почувствовать даже той скромной радости, какую надеялся здесь найти; ему вспомнилась кровать, на которой он спит дома, и она казалась уже не такой жесткой. Но все это в конце концов пустяки. Его намерение провести ночь на свежем воздухе осталось непоколебимым. Он подложил под щеку свою старую рубашку и приготовился заснуть, заснуть таким сном, о котором уже бог знает сколько времени не смел и помыслить.
Устроился он прямо-таки великолепно. Теперь уже никакая сила в мире не заставила бы его сдвинуться с места даже на миллиметр. Вот если бы только у него перед глазами не было ничего, кроме деревьев и неба, чтобы сон, смежив ему веки, скрыл от него лишь безмятежную картину девственной природы. Но перед ним в непривычном ракурсе, следуя друг за другом, виднелось дерево, сабля какого-то генерала, стоявшего на высоком постаменте, еще одно дерево, обклеенный афишами щит, третье дерево и, наконец, немного поодаль эта поддельная луна, этот мигающий глаз светофора, продолжавший пялиться желтым, желтым, желтым…
За последнее время у Марковальдо так расшатались нервы, что ему достаточно было любого пустяка, достаточно было просто вообразить себе, будто что-то его беспокоит, и он уже до утра не мог сомкнуть глаз, даже если перед этим валился с ног от усталости. Вот и сейчас ему действовал на нервы этот светофор, который все вспыхивал и гас. Он был далеко и довольно низко, этот одиноко подмигивавший желтый глаз. Кажется, можно было бы просто не обращать на него внимания. Но Марковальдо, как видно, действительно дошел до точки – он все смотрел и смотрел на этот вспыхивающий и гаснущий, вспыхивающий и гаснущий глаз и бормотал про себя:
– Эх, как бы я славно уснул, если б не такое дело! Как бы я славно уснул!..
Он закрывал глаза, но и сквозь закрытые веки чувствовал, как загорается и гаснет этот проклятый желтый свет: он сжимал их еще плотнее, но тут уже начинал мигать не один, а целый десяток светофоров. Тогда он снова открывал глаза, и все начиналось сначала.
Марковальдо поднялся со скамейки. Ему нужно было соорудить какую-нибудь ширму между собой и светофором. Дойдя до памятника генералу, он огляделся вокруг. У подножия памятника лежал лавровый венок, еще довольно густой, хотя уже совершенно высохший и наполовину осыпавшийся, так что кое-где виден был деревянный каркас. Венок обвивала широкая, выгоревшая под солнцем лента, на которой значилось: "От уланов Пятнадцатого полка в день славной годовщины". Марковальдо взобрался на постамент, снял венок и повесил его на саблю генерала.
В этот момент на площади показались двое полицейских, совершавших ночной обход, и Марковальдо притаился за статуей. Но полицейские, увидев, как зашевелилась тень, падавшая от памятника на землю, остановились, охваченные подозрением. Они окинули испытующим взглядом венок, болтавшийся на сабле, догадались, что здесь что-то не так, но никак не могли понять, что же именно. Направив на венок луч карманного фонаря, они прочитали: "От уланов Пятнадцатого полка в день славной годовщины", одобрительно покачали головами и двинулись дальше.