Общим фоном здесь выступали централизованные предприятия по социальной организации соответствующих типов и форм действия (централизация «книжного хозяйства», упорядочение издательского договора, гонорарных ставок, жилищных условий и т. п.) в русле программной рационализации труда и быта. Кроме того, близкие установки выдвигались в идеологии групп, снижающих и технологизирующих в постулатах «жизнестроения», «бытового» или «артельного искусства» романтические идеи стоящего вне профессий художника как «артиста жизни». Противоположными им по партикуляризму ориентаций были «кружки», возвращающие к идеям «частного человека» и принципам дилетантизма. Наконец, данная проблематика фигурировала и в собственно научной и близкой к ней среде тех лет — в работах представителей идеологического и экономического социологизма, в таких уже «не ощутимых» жанрах литературного труда, как «NN в жизни» и «Труды и дни NN».
Но в эту полисемию входили не только ситуативные, синхронно противопоставленные значения и оценки значений, но и динамика их сосуществования на различных фазах деятельности ОПОЯЗа, а также на переломных этапах истории отечественной словесности (скажем, на сдвигах устойчивой литературной системы в 1820-х и 1860-х гг.). Дополнительные значения проблематики быта связывались, наконец, с исходной для опоязовцев темой «домашних обстоятельств» литератора[479] в их функции источника литературной динамики. Это понимание, в свою очередь, контрастировало с установками широких кругов читателей, для которых важна не литература, а «вообще книга»[480] и которыми «графы, генералы, герцоги, лорды, французские полицейские и африканские обезьяны — все воспринимается вне быта, как фиолетовые марсиане»[481]. В этих условиях устанавливающегося единства представлений о литературе складывалось инновационное по отношению к этим формирующимся канонам и стоящей за ними аксиоматике понимание опоязовцами «дела поэта» и установка на его «воскрешение».
Сама семантика «дела поэта» также менялась. От «изобретателя», наследующего дилетантизму футуристов и противостоящего жречеству литературной интеллигенции, она сдвигалась в сторону также противопоставленного интеллигенции «профессионала» (В. Шкловский в «Моем временнике» Эйхенбаума), все более сближаясь со значением «специалиста по литературной технике». Этот последний в новых условиях вставал в ряд многочисленных «спецов» — продуктов пореволюционной «вторичной европеизации»[482], признанных в программных документах середины 1920-х гг., которые были восприняты Шкловским как «возможность работать по специальности»[483]. Достаточно широкое понимание «специальности» в обстановке, когда теми же документами признавалось «свободное соревнование различных течений и группировок»[484], предопределяло одно значение ключевых понятий «труда» и «быта»; разрастание же «организаций профсоюзного типа»[485], проблематизировавшее для опоязовцев «домашние» формы дилетанта в литературе и осознанное Шкловским в его требовании «второй профессии», — совсем иное.
Упор оппонентов ОПОЯЗа прежде всего на социальные обстоятельства писателя означал, что самоотнесение субъекта литературного действия и определения его в перспективе других персонажей литературного «поля» непроблематичны. Подразумевался «единый» писатель и «единый» читатель — своего рода социально-антропологические константы. Непроблематичной становилась и литература в многообразии ценностно-нормативной структуры ее образцов. В качестве проблемы же выдвигалась техника инструментального действия — исполнения («заказ»), обучения («учеба у классиков», «литературная учеба»), централизованной трансляции единого образца на широкие аудитории (преподавание литературы и истории в школе, газетная и радиокоммуникация, массовые библиотеки).
В противовес единству выдвигаемого подхода к литературе и акценту при этом на технических аспектах литературной коммуникации опоязовцы попытались, с одной стороны, дифференцировать определения субъекта литературного действия и его обстоятельства, с другой — проблематизировать как «горизонтальные» — собственно экономические, рыночные, так и «вертикальные» — социальные, структурно-иерархические — планы социальной системы литературы[486]. Принципиальной, кроме того, становилась задача связать оба этих плана с движением самих литературных конструкций, поэтика текста в ее исторической динамике.
В социальном плане продемонстрированный опоязовцами на ретроспективном материале конкретный характер «литературной власти» устанавливал реальные границы универсализации различных литературных значений. Обнаруживались социальные рамки признания различных типов литературного действия — мотиваций автора и публики, ценностно-нормативных структур текста, его поэтики. Так, в работах Эйхенбаума, Шкловского и их последователей были реконструированы «социальные типы» автора — роли придворного сочинителя, кружкового дилетанта, работающего за гонорар профессионала — переводчика или журналиста. Типы эти дифференцировались по ориентациям на те или иные иерархические позиции авторитета, формам самоопределения, установкам в отношении других групп (самоизоляция, коммуникация, вменение своих образцов). Соответственно, они различались возможностями универсализации своих символов, а потому разнились и их функции в процессах дальнейшей дифференциации и динамизации литературной системы, в движении литературных значений и конструкций. Замкнутые отношениями господства — подчинения (придворные сочинители, «шинельные» поэты) или неформальными связями равных (кружки и салоны «своих», «немногих»), группы и типы авторов выступали в роли адапторов, рутинизирующих образцы более высоких или «чужих» групп до уровня нормы или техники исполнения, либо же поддерживали узкогрупповой, партикуляристский образец инновации в целостном стиле поведения.
Собственно динамическим началом, образовавшим литературу как социальную систему и давшим ей исходный импульс развития, явилась деятельность межсословной прослойки ориентированных на рынок литераторов-профессионалов, ищущих возможности генерализации своих образцов, адресующихся к широкой публике и основывающих на этом свой культурный статус. Однако в конкретных условиях отечественной модернизации персонифицированный всеобщий характер иллегитимной власти предопределил деформации как ценностно-нормативных структур литературной культуры, так и собственно экономических аспектов литературного взаимодействия[487]. Единообразие интересов взаимодействующих в литературном «поле» групп складывалось при этом в ходе борьбы за социальную поддержку и власть. Тем самым снималась проблематика автономных смысловых ресурсов самоопределения и участникам — даже при исходном содержательном разнообразии их культурных идей и импульсов — задавалась доминантная ориентация на предельные инстанции социального авторитета, диктующая учет в формах литературы их точки зрения. Лишь они могли гарантировать «всеобщее» признание и узаконить притязания на обращение ко «всем» как целому.
Вместо возможности представлять и соотносить разнопорядковые культурные значения на условной шкале универсальных эквивалентов литературный рынок превращался в систему патерналистского распределения приоритетов и привилегий (как и другая сфера универсальных эталонов оценки действия — область права).
Единственной всеобщей мерой в наличных условиях становилось единообразие социальных источников и форм признания. Метафорика иерархических отношений выступала в качестве основного культурного кода.