Литмир - Электронная Библиотека
A
A

И еще сообщаю, что за эти два месяца, как Вы уехали на фронт, на имя дедушки Вашего пришло много разных казенных и неказенных писем и телеграмм. Вначале я их копил на подоконнике Вашей комнаты, но после того как младшенький расклеил два казенных письма из Академии наук и хотел почитать их, я, чтобы он не делал самоуправства, все письма нераспечатанными подсовываю под дверь Вашего кабинета. Он со дня Вашего отъезда закрыт на два внутренних замка, опломбирован. Я каждый день смотрю с улицы на окна, там все в порядке, все стеклышки целы. Да если кто захочет поживиться — на пятый этаж вряд ли рискнет забраться, снизу высоко, а сверху над квартирой два этажа.

Еще сообщаю Вам, что после Вашего отъезда, это было 15 и 16 октября, в Москве творилась такая паника, что многие все побросали, позакрывали кое-как свои квартиры и кинулись на восток. Кто на чем мог. Поезда пассажирские забиты, некоторые ухитрились устроиться на товарняках в телячьих вагонах, на грузовых машинах с горючим, на подводах ломовых извозчиков, а кто и сам впрягся в телегу. Все, у кого оказалась гнилая душонка, кинулись из Москвы. Те, кого задерживали и не пускали на контрольных пунктах на заставах Москвы, сворачивали с больших дорог и дули по проселочным.

Ходили слухи, что где-то, не то в Александрове, не то в Звенигороде, разбежались из тюрем заключенные и хлынули в Москву. Ограбили несколько ювелирных магазинов, прошлись по брошенным квартирам. Милиция, говорят, в эти дни славно поработала. Хвалили милицию в газете «Труд» и в «Вечерней Москве».

Зима в этом году, по всем приметам, будет лютой. Дай-то бог. Говорил с нашими ранеными. Рассказывают, что немцы одеты легковато, будто собрались не на войну, а на танцы-банцы. Пусть нюхнут русскую зимушку. А наши ребята, видел я, едут из Сибири и с Дальнего Востока в одежке доброй: полушубки, ватные штаны, валенки, шапки-ушанки, меховые рукавицы. Народ для нашей Красной Армии ничего не жалеет, лишь бы разбить супостата. Подписался и я на облигации, внес полсотни и на подарки фронтовикам.

Третий раз сажусь за письмо и все никак не докончу. Уж больно хочется обо всем рассказать вам, дорогой наш заступник и благодетель Григорий Ларионович.

Да, чуть не забыл. Чернявские во время паники 15 октября тоже все бросили и с двумя чемоданами и тремя узлами отбыли неизвестно куда. Вы, наверное, их знаете, из третьего подъезда, из 64 квартиры. Сам где-то в госбанке работал, весь в сером каракуле, а сама — в чернобурках. Собаку свою, вы ее, наверное, тоже помните, оставили на меня. Немецкая овчарка, Барсом зовут, умница, каких не видал. Хоть и тоскует по хозяевам, но от меня не отстает ни на шаг. Внучата мои к ней привязались, старший из школы летит сломя голову и, когда мне некогда, прогуливает ее по двору. Я с Барсом делаю поздно вечером и утром обход брошенных в нашем доме квартир. До вчерашнего дня все было в порядке: и замки у всех целы, и окна целы. А сегодня рано утром в четвертом подъезде защучил одного ворюгу. Это, как мне сказали в милиции, куда я с Барсом его привел, был «домушник». Так называют бандюг, которые лазят не по карманам, а по квартирам. Руки все в наколках, лицо в шрамах. Если бы не Барс, мне с ним не сладить. Начальник милиции поблагодарил меня и тут же позвонил в домоуправление, чтобы мне дали Почетную грамоту.

Вот пожалуй, и все, о чем я хотел прописать Вам, дорогой Григорий Ларионович.

Еще раз спасибо Вам большое за аттестат. Все мы пока, слава богу, сыты, обуты и одеты, здоровье мое пока слава богу.

Кланяется Вам Степанида Лукинична, шлют Вам привет мои внучата. Они о Вас часто спрашивают, ждут Вас.

Остаюсь жив-здоров, чего и Вам желаю».

Грустно стало на душе у Григория, когда он кончил читать письмо. Никогда он уже больше не увидит самых близких, самых дорогих для него людей. В эту минуту он даже не знал, что бы делал сейчас, если бы не его бойцы, с которыми он делит поровну хлеб, патроны… В каждом из них он видел родного брата, преданного друга. Почти все они были его ровесниками. Моложе были только Егор Богров и тоненький Серезидинов. Чем-то он напоминал ему татарчонка Альменя, с которым он с тяжелыми боями отходил от самой западной границы до Гжатска. Погиб Альмень у церковной ограды в рукопашной схватке, заслонив собой Григория. Даже похоронить Альменя не смогли: после рукопашной по приказу командира дивизии пришлось сразу же отходить к Можайску. «Эх, Альмень, Альмень!.. Какими преданными глазами ты смотрел на меня, во всем стараясь походить на своего командира». Казаринов смотрел на Серезидинова, который, позвякивая алюминиевой ложкой о котелок, молотил кашу и нет-нет да посматривал на своего командира. И снова в голову Казаринову пришла мысль, которая, может быть, потом пробудит в нем протест и он назовет эту мысль ошибкой. «Есть, сохранилось в татарах нечто такое, что через десятки и сотни поколений пришло от орды. Той воинственной орды, которая находила упоение в битвах, в победах, в кровавых пиршествах и преклонении перед силой оружия и теми, кто умеет владеть этим оружием».

— Серезидинов!.. — громко позвал Казаринов.

— Слушаю вас, товарищ лейтенант! — вскочил с ящика Серезидинов.

— Если меня тяжело ранят и нас будут кругом обходить немцы, ты меня вынесешь с поля боя?

Вопрос этот, заданный, что называется, в лоб, для всех оказался неожиданным и, как всем показалось, каким-то чужеродным. Впрочем, для самого Казаринова тоже. Все даже замолкли, перестав стучать ложками о железные котелки.

Серезидинову слова командира показались обидными: почему Казаринов обратился с этим вопросом не к кому-нибудь, а именно к нему, Усману Серезидинову.

— А вы что… сомневаетесь, товарищ лейтенант? — Усман растерянно вытирал рукой лоснящиеся от маргарина губы.

Долго смотрели в глаза друг другу боец и командир. Первым не выдержал взгляда Казаринов.

— Ты не сердись, Усман. Этот вопрос я задал не только тебе одному, а всему взводу.

Разведчики молчали. Те, кто еще не справился с кашей, не решались шуметь ложками: всем было понятно внутреннее напряжение командира.

— Если будет такой минут и такой нужда, товарищ лейтенант, я даже Одиссу вытащу из любой огонь, хотя я его не ощинь люблю.

— А за что ты меня не любишь, Усман? — сиротливо прозвучал в углу землянки голос Витарского.

— Во-пирвых, за то, что ты плохой щастушка про миня нидиль назад сощинил, а еще за то, что, когда мы идем на захват нимса, ты всигда ползешь самый последний. А когда ползем назад, в свою сторон, ты всегда пирвай пересекаешь передовую. И по глазам твоим я вижу, что сирца твоя в груди трясется, как овещий хвост.

Усман был доволен: слова его вызвали глухой хохоток, прокатившийся в облачках махорочного дыма над земляными нарами. Все во взводе знали, что Серезидинов еще не погасил в своей душе обиду за частушку, которую неделю назад пропел Витарский, когда разведчики устраивались на своих нарах, готовясь ко сну.

Уловив минуту тишины, Витарский так, чтоб слышали все, бросил в полутьму землянки:

— Усман, я сочинил частушку. Хочешь пропою?

Серезидинов, не ожидая подвоха, обрадовался:

— Пропой, Одисса. Я люблю русский щастушка. Наша деревня русский девушка пели хороший щастушка!

И Витарский, прокашлявшись, подстраиваясь под акцент Серезидинова, запел во весь голос:

Есть кумыс — ковшом щирпаим,
Нет кумыс — болот бежим.
Деньга есть — Казань гуляем,
Деньга нет — Чишма сидим.

Вялый смешок, жиденько проплывший под тройным накатом землянки, тут же погас, как слабый огонек при сильном ветре. Зная обидчивость Усмана, разведчики сразу почувствовали, что грубая частушка Витарского саднящей занозой впилась в душу Серезидинова.

— Дурак ты, Одисса… И еще недоущка… Даже географий за шесть классов ни знаешь. Чишма не в Татарии, Чишма в Башкирии.

55
{"b":"590577","o":1}