Из оцепенения Григория вывел телефонный звонок. Расслабленной рукой поднял он телефонную трубку. Звонили из президиума Академии наук СССР. Звонивший представился по фамилии, имени и отчеству, назвал свое служебное положение, спросил, с кем разговаривает.
— Вы говорите с внуком академика. Моя фамилия Казаринов Григорий Илларионович… — проговорил Григорий.
— Как я понял во время похорон, вы человек военный? — раздался в трубке вопрос.
— Да… С боевых позиций командование отпустило меня на четверо суток. Завтра вечером или послезавтра утром я должен быть в части. Вас что-то интересует?
После некоторой паузы звонивший ответил, что во избежание разного рода непредвиденных обстоятельств архив научных работ академика Казаринова необходимо срочно передать в президиум академии. Последние слова таили в себе скрытый смысл. По тону, каким они были сказаны, Григорий понял, что архив деда представляет большую ценность.
— Я вас понял. Можете приехать сегодня после пятнадцати ноль-ноль. Я все приготовлю. Только прошу вас: акт передачи нужно оформить официально. Побеспокойтесь об этом.
— Это будет непременно сделано, — прозвучало в трубке. — До свидания.
Григорий положил телефонную трубку и открыл нижнюю дверцу сейфа. В глаза бросилась большая синяя папка, крест-накрест перевязанная белой тесемкой. Как и конверт с завещанием, папка была опечатана сургучной печатью. На лицевой стороне ее красными чернилами все тем же дедовским почерком было написано: «После моей смерти передать в президиум Академии наук СССР». И та же размашистая подпись с закорючками на последней букве.
Потом пошли беспрерывные звонки. Звонили знакомые и незнакомые Григорию люди. В основном это были сотрудники Академии наук и преподаватели Московского университета, которые по тем или иным причинам не смогли прийти на гражданскую панихиду. Звонки эти бередили душу, временами Григорий чувствовал в них не столько скорби, сколько рационального, житейского, протокольного… Измучившись вконец, он выключил телефон, набил табаком старую дедову трубку работы кубачинских мастеров, которую академик давно уже не курил, и с первых же затяжек ароматного «Золотого руна», пачка которого каким-то чудом сохранилась в ящике письменного стола, почувствовал, как по телу поплыло сладкое, пьянящее расслабление.
В верхнем отсеке сейфа лежали также две сберегательные книжки. В углу виднелся довольно толстый сверток. Григорий развернул его. В нем лежали четыре пачки новеньких сотенных купюр, каждая из которых была опоясана банковской бумажной лентой с пометкой «10 тысяч руб.».
К деньгам Григорий был равнодушен с молодости. Теперь же, когда на его глазах погибали боевые друзья, погибла любимая жена, когда каждый день на карту ставилась собственная жизнь, деньги не только потеряли свое значение, но были и чем-то тягостным: они связывали его, к чему-то обязывали — ведь они были нажиты честным трудом.
Григорий положил в сейф папку с научными трудами и конверт с завещанием, закрыл его на ключ, деньги бросил в ящик письменного стола. Прошел в гостиную. В ней ничего не изменилось с тех пор, когда он был здесь в последний раз два года назад. На стеклах окон, правда, появились бумажные кресты. На глухой, торцовой стене комнаты висел портрет деда, написанный десять лет назад известным московским художником Ларионовым. Даже слегка сведенные густые темные брови, образовав складку, не гасили обаяния светлой улыбки. Таким было лицо деда в минуты, когда он вел задушевную беседу с другом или интересным человеком.
Над диваном висел написанный маслом пейзаж Павла Радимова. Художник подарил его Дмитрию Александровичу в середине тридцатых годов, когда тот вместе с Ворошиловым приезжал к нему на дачу в Абрамцево на открытие постоянной выставки Радимова. Художник был основателем и первым председателем Ассоциации художников революционной России. Об этой интересной встрече, на которую собрались видные художники Москвы, Дмитрий Александрович рассказывал часто, всякий раз внося какую-нибудь новую подробность в описание чудачеств художника и поэта Павла Радимова. В свое время Горький и Шаляпин, во время их встречи на Капри, от души до слез хохотали над радимовскими стихами, написанными гекзаметром. Сегодня Григорий видел Павла Радимова на Новодевичьем кладбище.
Григорий подошел к окну и увидел в углу двора Лукиничну, снимающую с веревки мороженое белье. Около нее крутился Тарасик, тыча ей в грудь мохнатого медвежонка. Этого медвежонка Грише подарила няня Фрося, когда он еще не ходил в школу. Слов Тарасика не было слышно, но по выражению его лица можно было догадаться, что все его детское существо в эту минуту переполнено счастьем.
Чтобы куче пороха вспыхнуть и сгореть, не нужно поджигать каждую порошинку в отдельности. Достаточно поджечь одну порошинку, чтобы пламя ее, перекинувшись на соседние порошинки, в какие-то доли секунды превратило кучу пороха в вихрь огня. И этой первой вспыхнувшей порошинкой в душе Григория был Тарас, на которого бабушка, занятая делом, не обращала никакого внимания.
Григорий поднялся на подоконник, открыл форточку и крикнул:
— Лукинична!.. Зайдите ко мне…
Первую минуту Лукинична не могла понять, откуда ее окликают, и, только после того как Григорий помахал высунутой из форточки рукой, догадалась, кто ее зовет.
— Лукинична!.. Зайдите ко мне вместе с Захаром Даниловичем.
— Когда? — разнесся по двору ее не по годам сильный грудной голос.
— Сейчас!..
Буквально через несколько минут в прихожей Казариновых раздался робкий звонок. По растерянным выражениям лиц дворника и его жены нетрудно было понять, что оба они обеспокоены: уж не случилось ли что?
— Звали? — виновато спросил дворник, поглаживая ладонью седую бороду.
— Заходите! — Григорий широко распахнул дверь.
— Да мы… Да на дворе сыровато… Наследим… — топтался перед порогом дворник. — Может, так скажете… Может, какая помощь нужна?
— Заходите! — строго сказал Григорий. — Разговаривать через порог, говорят, плохая примета.
После того как старики сняли в прихожей валенки (Григорий на этот раз не произнес традиционной фразы «У нас не музей», которая была в ходу у Казариновых, — гости, боясь наследить, нередко торопились спять обувь), Григорий пригласил их пройти в гостиную.
— Хочу показать вам квартиру.
— Да я ее видела, спасибочко, пособляла Фросе мыть окна, помогала ей по дому, когда она хворала. Как-то недели две лежала в таком жару, что думали — не встанет. Но бог миловал, поднялась.
Видя, что Лукинична хочет сказать что-то еще, но не решается, Григорий перебил ее:
— Пожалуйста, Лукинична, и вы, Захар Данилович, пройдите за мной.
Григорий провел стариков в кабинет деда и усадил их на диван.
— Ну как, внуки довольны игрушками?
— Ой, что вы, прямо ошалели от радости!.. Носятся с ними как полоумные! Сроду в такие не играли! — воскликнула Лукинична.
— А теперь послушайте меня. — Григорий встал посреди кабинета и в упор смотрел на дворника. — Для начала нашего делового разговора представлюсь. — Григорий расправил под широким ремнем гимнастерку и сдвинул слегка назад кобуру с пистолетом. — Мое имя и отчество вы уже знаете. По военной должности я — командир разведроты. Воюю с первого дня войны. Сейчас стоим за Можайском. Я получил четверо суток на похороны деда. Похоронили его, как вы знаете, на Новодевичьем кладбище. — Григорий замолк и прошелся по ковровой дорожке от стола к книжным стеллажам, занимающим всю глухую стену кабинета. По как-то сразу потускневшим лицам стариков он понял, что извечная традиция славян выразить сострадание — вздохом ли, плачем ли, или причитанием — тем, кто только что потерял ближнего, коснулась и их чувствительных душ. Лукинична глубоко и шумно вздохнула и со словами «царство ему небесное» перекрестилась. Данилыч нахмурился и низко опустил голову.
— Поминки-то будут? Может, чем помочь могу? Я по стряпне, люди сказывают, ловкой была. — Губы старушки сошлись скорбным морщинистым узелком.