— Скажи, что деда своего, академика Казаринова, я похоронил сегодня утром. Завтра поздно вечером или послезавтра прибуду в дивизию. Нужно сделать кое-какие неотложные дела, связанные со смертью деда. Какие — они сами догадаются. — С этими словами Казаринов захлопнул дверцу кабины и свернул в тихий безлюдный переулок.
Когда-то, в дни далекого детства, за которым легла непроходимая пропасть войны, этот чистенький переулок с утра до вечера звенел детскими голосами, в тихих двориках после первого же снега дыбились ледяные горки, усыпанные вездесущей детворой. Теперь жизнь словно замерла. По своему внутреннему напряжению она чем-то напоминала могучий волчий капкан, легкое прикосновение к которому грозило смертельным защелком стальных зубчатых полуобручей.
У арки дома, ведущей в тихий арбатский дворик, Григорий остановился. Стал разглядывать старинную лепнину фасада, на которую раньше не обращал внимания. Горельефы львиных морд показались ему таящими в себе выражение усталости и одновременно какой-то отрешенности.
Григорий вошел во двор, где сделал первые робкие шаги и где под старыми липами Фрося возила его в коляске. Покойная бабушка ревностно следила из окна, чтобы Фрося не перегрела внука на солнце. А вот теперь нет давно бабушки, нет хлопотуньи няни, души не чаявшей в своем питомце.
В глаза Григорию бросилась трогательная картина: бородатый старик, которого он видел, возвращаясь из морга, лепил снегурочку. Около него, шмыгая носом, крутился мальчуган лет пяти-шести. На старике была залатанная на локтях и на спине старая стеганка, подпоясанная брезентовым солдатским ремнем. Головки кирзовых сапог были жирно смазаны дегтем. Туловище снегурочки уже слепили, старик катал комок для головы. На снегу лежали угольки и морковка. «Для носа, для глаз и для рта», — подумал Григорий.
Григорий подошел к старику, поздоровался. Мальчуган, робея, прижался к деду и исподлобья волчонком глядел на подошедшего незнакомого человека в шинели.
— Мое почтение. — Старик тронул шапку и слегка поклонился.
— Новый жилец в нашем доме? Или гость? — начал разговор Григорий.
— Считайте жильцом, если можно назвать мой котух домом. — Старик махнул рукой на сарай, в котором лет семь назад профессор-орнитолог, живший в одном доме с Казариновыми, держал редкие породы птиц.
После смерти профессора птицы были переданы в московский зоопарк, а утепленный птичник домоуправление использовало как подсобное помещение, где хранились пожарный инвентарь, метлы, лопаты, резиновые шланги и ведра.
— И он в сарае живет? — Григорий кивнул на мальчугана.
— После тех мытарств, что он хлебнул по дороге в Москву, этот сарай кажется ему курортом. Утеплили, есть печка, люди добрые рухлядь кое-какую подарили, так что перебиваемся.
— Вы-то как трудоустроены?
— Дворником я в вашем доме. — И чтобы не молчать, как-то извинительно спросил: — Похоронили деда?
— Похоронил, — вздохнул Григорий. — Только с кладбища.
Старик снял шапку и, вздохнув, перекрестился:
— Царство ему небесное. Хороший был человек. Жалел меня со старухой и сирот моих.
— Вы знали моего деда?
— Кто же его не знал? Э-эх, горе-то какое… Поехал вас повидать, а оно вон как повернулось. Весь дом горюет, по радио передавали, в «Правде» портрет напечатали.
— Как вас зовут?
— Меня зовут Захаром Данилы чем, из Белоруссии мы, беженцы.
Григорий смел со скамьи снег и присел.
— Меня зовут Григорием Илларионовичем. Присаживайтесь, Захар Данилович, поговорим. — Григорий кивнул на скамью.
Старик присел на корточки, поправил на мальчугане сползающую ему на глаза солдатскую шапку, застегнул верхний крючок шубейки и опустился на лавку.
— Поиграй один, Тарасик, мы с дяденькой поговорим.
Потекла неторопливая беседа. Старик время от времени вздыхал, рассказывал про свою тяжелую долю. Григорий смотрел себе под ноги, слушал. По некоторым из дорог, по которым Данилычу с женой и внуками пришлось уходить от лютого врага, сжигающего на своем пути все, что горело, пришлось пройти и Григорию, когда он с остатками своей поредевшей батареи отступал от самой границы.
— Я сызмальства в пастухах. Когда немцы подходили к нашим местам, по приказу районного начальства погнал колхозное стадо к Смоленску: думали, что немцы не дойдут до этого города. А оно вишь как получилось? Не токмо до Смоленска, аж до Москвы докатился. — Старик погладил седую бороду, протяжно вздохнул: — И сейчас по ночам снится этот гон. Жара, пыль, дороги забиты, а он то и дело бомбит, а то еще и из пулеметов косит. А беженцев!.. Тьма… Не приведи господь такое еще раз пережить. Гнал стадо обочиной.
— А как же внуки? Тоже за стадом шли?
Старик долго смотрел на свои пахнущие дегтем сапоги, потом провел ребром ладони по глазам, словно их чем-то запорошило.
— Дочка ехала на телеге. Бычок-трехлетка тянул. Хорош был бычок. А уж под самым Смоленском немец так налетел, что… — Горло старика перехватили спазмы. — Хорошо еще, что внуки со старухой шли со мной за стадом, а то бы и их вместе с дочкой…
— У вас двое внуков?
— Двое. Первенький во второй класс ходит, а этот еще несмышленыш. — Старик достал из кармана стеганки леденец и протянул его подбежавшему внуку: — Играй, Тарасик, играй.
Старик рассказал, что дочку похоронил у дороги, а телегу и бычка прямым попаданием бомбы разметало так, что из всех вещей осталось только два узелка.
— Хорошо, что добрые люди не дали сгибнуть, подвезли на машине до Вязьмы, а потом и до Москвы. Трое суток ютились на Белорусском вокзале. Но мир не без добрых людей. Милиция пригрела, дай бог ей здоровья, дали на время, пока тепло было, вот этот птичник, но я в нем сложил печку, утеплил как мог, сейчас обходимся. На жалованье поставили. Правда, вот с пропиской пока никак не выходит. У нас в белорусских деревнях люди живут безо всяких прописок и обходятся, а здесь, говорят, без прописки нельзя.
— Да-а… — протянул Григорий, — теперь в городах требуется прописка. — И, словно осененный какой-то невесть откуда пришедшей мыслью, повернулся к старику: — Можно посмотреть, как вы устроились?
Старик грустно улыбнулся:
— Дак что ж, можно. Только совестно показывать-то, Живем как цыгане, но ничего не сделаешь. А в наших местах, сказывают, люди разбежались по лесам, в землянках ютятся. А у нас свет в окне, на потолке висит электричество, и хлеб каждый день получаем такой выпечки, какой в землянке не выпекешь. — Дворник встал и показал рукой на лачугу с маленьким окном: — Прошу к нашему шалашу хлебать лапшу. Не найдется лапши — будем с бульбой хороши.
— Складно вы говорите, Захар Данилович.
— Вы уж извиняйте, вам сейчас не до складу, такое горе обрушилось на вас.
Крохотные, тускло освещенные сенцы были заставлены ведрами, широкими деревянными лопатами для чистки снега, резиновыми шлангами, в углу громоздилась до самого потолка поленница дров.
Лачуга дворника пахнула на Григория неистребимым запахом птичьего помета и керосина. У раскаленной до розовых кругов плиты хлопотала старуха. При виде незнакомого человека в военной форме она бросила тревожный взгляд на мужа, торопливо вытерла о фартук свои натруженные руки и, пересилив тревогу, улыбнулась. За столом, сбитым из досок и облицованным наполовину столешницы куском фанеры, сидел мальчишка лет девяти. Засунув в керамическую чернильницу-непроливашку ручку с пером, он тряс ее перед собой.
«Даже чернил нет», — подумал Григорий, окинув взглядом убогую обстановку лачуги. По стенам стояли два топчана, застланных выцветшими ватными одеялами, которые были сшиты из разноцветных лоскутов. Приход незнакомого военного насторожил и мальчишку.
Григорий поздоровался. Старуха ответила низким, суетливым поклоном.
— Сидайте. — Старуха смахнула с табуретки картофельные очистки, протерла ее тряпицей и пододвинула к столу.
— Привечай гостя, Лукинична. Внук Дмитрия Александровича, Григорий Ларионыч, только что похоронил деда. На кладбище, где лежат великие люди.