Литмир - Электронная Библиотека
Литмир - Электронная Библиотека > Гришин Виктор ВасильевичКолосов Михаил Макарович
Ортенберг Давид Иосифович
Леонов Борис Андреевич
Голиков Алексей Николаевич
Неустроев Степан Андреевич
Троицкий Николай Алексеевич
Корольченко Анатолий Филиппович
Гареев Махмут Ахметович
Леонов Леонид Максимович
Кисунько Григорий Васильевич
Щипачев Степан Петрович
Твардовский Александр Трифонович
Полевой Борис Николаевич
Конев Иван Степанович
Василевский Владимир Иванович
Матвеев Сергей Александрович
Каменецкий Евгений
Федоров Владимир Иванович
Мельников Федосий
Карпеко Владимир Кириллович
Киселев Владимир Леонтьевич
Суворов Георгий Кузьмич
Ворожейкин Арсений Васильевич
Сергеев Борис Федорович
Жуков Георгий Константинович
Ветров Илья
Василевский Александр Михайлович
Кедрин Дмитрий Борисович
Граши Ашот Багдасарович
Воробьев Михаил Данилович
Ленчевский Юрий Сергеевич
Харитонов Владимир Гаврилович
Кочетков Виктор Александрович
Доризо Николай Константинович
Петров Михаил Петрович
Телегин Константин Федорович
Батов Павел Иванович
Мясников Валентин Николаевич
Антокольский Павел Григорьевич
Васильев Александр Александрович
Петров Николай Александрович
Степичев Михаил Иосифович
Курчавов Иван Федорович
Кузнецов Николай Герасимович
Коробейников Максим Петрович
Виноградов Владимир
Колосов Владимир Валерьевич
Кулаков Алексей
Леонтьев Александр Иванович
Исаковский Михаил Васильевич
>
Живая память. Великая Отечественная: правда о войне. В 3-х томах. Том 3. > Стр.162
Содержание  
A
A

Голод тогда был страшный. В этом лагере хлеба, кажется, вовсе не давали, и смертность была такая, что похоронщики не успевали убирать трупы.

Нас, неходячих, заперли в «лазарете» — бывшем артиллерийском складе, с четырехъярусными полками, превращенными в нары. Не знаю, сколько раньше на каждой полке помещалось снарядов, но поначалу мы чуть ли не лежали друг на друге — такая была теснота. Однако не прошло и месяца, как полки опустели. Люди на глазах превращались в скелеты. Помню, как я каждое утро, просыпаясь, видел в сером, как бы спрессованном воздухе застывшие тела с запрокинутыми назад головами и отрешенно-пустыми глазами. Трупы, трупы… Порой я оставался один, совершенно один, и с недоверием ощупывал себя: неужели я еще жив?

И генерал помнит то же: горы трупов. «Увижу во сне — просыпаюсь и больше не сплю. Почему? Потому, может быть, что из всех смертей, смерть в плену — самая бессмысленная, самая обидная», — говорит он.

Мы вспоминаем наших спасителей-врачей: Ивана Гавриловича Алексеева, доктора Сайко, еще кое-кого, — с некоторыми судьба сводила меня и после Дарницы. «Какие были люди! — восклицает генерал. — Талант, благородство, смелость. Я ведь в плен попал политработником, полковым комиссаром, узнай кто из гитлеровцев — верная смерть. Врачам удалось замаскировать меня под рядового бойца. Сменили гимнастерку, справку какую-то в карман сунули. Я даже и не слышал, без сознания лежал. Затем лечили, а вылечив, мне снова „липу“ сделали: вроде, мол, местный житель, под бомбежку угодил, теперь — инвалид несчастный. Словом, втерли немцам очки, те меня с моей деревяшкой и выпустили за ворота». В его дерзких прищуренных глазах блестят слезы.

Да, мы, военнопленные, многое можем порассказать о фашистских лагерях. Никогда не забудет Дарница свое страшное, раздирающее душу прошлое. И соседний с нею Борисполь, где был первый из лагерей, куда нас, раненых и контуженных, привезли с поля боя — вернее, с места побоища! — на скрипучих крестьянских возах и свалили прямо на землю, возле темных закопченных ангаров бывшего аэродрома.

А житомирская Богуния, краснокирпичный военный городок, овеянный легендами гражданской войны, который гитлеровцы, издеваясь над памятью украинских героев-конников, превратили в место массового уничтожения советских людей? Среди них были потомки тех же конников, их дети и внуки, — одного я встретил случайно в сыпнотифозном бараке весной сорок второго года, он лежал рядом со мной на мокрой соломе и, умирая, рассказал о себе.

А Славутский «гросс-лазарет», где погибло более ста тысяч, да за Днепром и города тогда не числилось с таким населением. Об этом лагере скажу особо: именно там в сорок третьем году военнопленными был прорыт подземный ход — из блока за проволоку. Мой товарищ, участник героической обороны Севастополя, полковник Иван Федорович Хомич, бежавший из лагеря к партизанам, говорил мне уже многие годы спустя, что история второй мировой войны не знает другого подобного подкопа — ни по длине тоннеля, ни по его инженерному устройству. А ведь под землей работали истощенные люди, с примитивными инструментами, работали, ежеминутно рискуя жизнью. Подземный ход успели закончить за месяц до эвакуации лагеря, и массовый побег состоялся. Не герои ли это, достойные вечной памяти потомков? Вспоминая о них, думаешь о несовершённых открытиях, непостроенных городах, ненаписанных книгах…

Об этом, кстати, говорили в Славуте при виде чудовищной картины, открывшейся во время осмотра лагерного кладбища, Николай Нилович Бурденко и Алексей Николаевич Толстой, члены Государственной комиссии по расследованию гитлеровских злодеяний. Мой родственник, академик Бурденко, зная, что я был узником Славутского лагеря, называл меня выходцем с того света.

Страшное расточительство — предавать забвению трагические страницы нашей истории, думал я. Разве имеем мы право забыть, как летом сорок третьего года в барак, где на нарах лежали живые скелеты, вдруг вошел чистенький офицерик в какой-то странной форме и осторожно, чтобы не запачкаться, присел на краю нар? Это был власовский пропагандист, который стал уговаривать нас вступить в так называемый «русский лагерь». Офицерик не превозносил немцев, нет, наоборот, давал понять, что с ними каши не сваришь, нужно помогать самим себе, а именно, как призывает генерал Власов, брать в руки оружие и воевать за новую Россию.

«Вы меня поняли, земляки?» — спросил он.

«Поняли», — отозвались нары.

«Так, значит, будем писать заявления? — Офицерик достал из планшетки аккуратно нарезанные листки бумаги и так же аккуратно заточенные половинки карандашей. — С кого начнем?»

«Ты для начала дал бы закурить, красивый», — сказал один из «доходяг», одноглазый учитель Володя Кондрашов. Он спал рядом со мной, мы говорили с ним о поэзии, иногда вслух читали стихи. Я посмотрел на него с удивлением: неужели клюнул?

Офицерик засуетился, шаря по карманам, извлек портсигар, наполненный сигаретами, отсыпал половину и раздал. Пьянящий дым перекрыл зловоние барака.

Володя сделал пять или шесть затяжек и передал окурок соседу.

«На, потяни, браток, табачок-то турецкий, — сказал он, обнюхивая пальцы. — Только уж больно цена дорогая».

Офицерик, услышав, насторожился: «Чего ты там мелешь?» Володя продолжал: «Жаль мне тебя, господин офицер, шейка-то у тебя белая, нежная, в петле так и хрустнет».

Мы засмеялись.

«Так будем писать, братцы?» — Власовец ненавидяще посмотрел на Володю, прошелся вдоль нар. Но ни одна рука не протянулась за листком.

«Ну и подыхайте здесь!» Он в ярости захлопнул дверь.

Это лишь одна из тысяч героических историй. Нет, я не оговорился и повторяю — героических. Я уверен, что каждый из читающих меня поймет, лишь только поставит мысленно себя на место тех несчастных, которые измене предпочли смерть. Большинство из них вскоре умерло, я знаю единственного выжившего — это Володя, Владимир Николаевич Кондрашов, заслуженный учитель, костромич, он же единственный из бывших узников «гросс-лазарета», написал книгу о Славутском лагере.

«Если не мы, то кто расскажет?» — этот упрек я обращаю прежде всего самому себе. Надо работать: писать о том, что еще хранит в своих кладовых память. Надо вспоминать всем, кто еще жив, не боясь, что что-то не сойдется: те, кто будет потом складывать из этих осколков стройную и осмысленную фреску, все уточнят. А нам прежде всего надо спешить.

Какой у нас в руках материал! Ни Данте, ни Шекспиру даже не снилась такая бездна трагических сюжетов, такая изощренность душегубцев, с одной стороны, и бескорыстное мужество — с другой. Ричард Третий, Макбет… Когда-то кровь леденела при упоминании их имен. Смешно, шекспировских злодеев мог бы как наивных простаков поучать любой эсэсовец. Счет отрубленным головам шел не на единицы, как когда-то, а на тысячи, десятки тысяч.

Наши свидетельства нужны, нужны потомкам. Нет, мы не самолюбивы и готовы забыть все, если бы так было лучше для будущего. Только можно ли отсечь будущее от прошлого? И не о будущем ли в первую очередь думал мой друг, художник Саша Мордань, когда решил соорудить памятник всем замученным в проклятом лагере в Штукенброке?

В нем никогда не умирал художник, даже тогда, когда его, раненого, волокли на плащ-палатке по полю бывшего аэродрома, превращенного немцами в лагерь военнопленных. И тогда, когда краснорожий унтер, сопровождавший рабочую команду, увидев, что этот чернявый, припадающий на одну ногу пленный спрятал за пазуху мерзлую брюкву, хотел заколоть его штыком, но промахнулся и лишь рассек гимнастерку на плече. И тогда, когда плюгавый старичок из «расовой комиссии» долго осматривал его, мерил холодным металлическим метром шею, спину и бедра, решая, не еврей ли он, чтобы в случае, если расчеты сойдутся с таблицей, тут же отправить в газовую камеру.

Не будь он художником, он, наверное, не выжил бы, не вынес всех страданий, доставшихся на его долю. Искусство дало ему веру, дало мечту, заставило, забывая о голоде, холоде и унижениях, складывать в подвалы памяти сокровища наблюдений. Он видел фашизм изнутри и не мог, внушал он себе, не имел права умереть, не рассказав миру об увиденном. Пусть его вера — заблуждение, и другие художники уже рассказали об этом лучше, ярче, талантливее, но он верил, что так, как он, еще не рассказал никто. Ему казалось, что все, даже Пикассо, видели фашизм только страшным, а он увидел его еще и смешным. Да, да, смешным, комичным в своем нервическом дерганье и своих глупых претензиях.

162
{"b":"590358","o":1}