Затем раздались автоматные очереди (как потом выяснилось, стрелял рядовой Шапрыгин, выбравшийся из перевернутого танка), и у Археолога вдруг возникло в душе странное, необъяснимое жжение. Он как будто испытал сильнейшее чувство вины за все человечество разом и за Шапрыгина в частности (как потом, опять же, выяснилось, подобное чувство возникло и у всех остальных выживших). А затем кто-то завопил, раздались еще выстрелы, и вдруг стало очень и очень холодно. И наступила тишина. Археолог осмелился открыть глаза и обнаружил, что багровое марево исчезло, что мир вернул себе привычные цвета, и что чертей нигде нет. Как затем рассказывали очевидцы, рядовой Шапрыгин отважно вступил в бой с одним из чертей и даже отстрелил тому рог. Тогда черти (было их пятеро или шестеро) все разом кинулись на рядового, поглотили его, да и исчезли, вместе с несчастным, Адом и маревом. Уцелевшие археологи и военные еще долгое время боялись выбраться из перевернутого транспорта (если не считать трагически ослепших, которые все корчились на земле и кричали), а когда выбрались, пустились наутек по равнине, подальше от проклятого места. Тем же вечером два вертолета сбросили на Секретное Место бомбы. А еще позже создали специальную комиссию (власти любят создавать специальные комиссии по любым поводам), которая занималась «Делом по Уралу» больше полугода. В оцепленный сектор запускали специально обученных собак, потом туда пробралось несколько человек, и еще пролетал один самолет-шпион. В конечном итоге, комиссия по результатам расследования пришла к выводу, что это были не настоящие черти, а таинственные подземные чудовища, еще не открытые ученными как вид. Сожрав несчастного Шапрыгина, они насытились и убрались восвояси. Главными доводами против чертей было: они не реагировали на многочисленные молитвы, они довольствовались одним только Шапрыгиным, хотя грешников явно было больше, и никто не заметил у них раздвоенных копыт и хвостов. В общем, логика железная.
С тех пор, правда, Археолог решил на всякий случай носить на шее крестик, изучил Библию и зазубрил несколько молитв.
Вот такие истории рассказывались долгими вечерами в тесной кухне, где пахло креветками и пивом. Правда, обычно я предпочитал гулять по крышам. В Москве трудно найти место для простора. Это когда приезжаешь на Казанский вокзал в волшебную декабрьскую ночь двадцатилетним юношей, с необъятной мечтой в голове, кажется, что Москва — бескрайняя, полная таинственных мест. На самом деле это не так. Москва забита людьми под завязку, как горошек в банке. Краев у этой банки действительно не видно, но не потому, что их нет, а потому что вокруг вечная толкотня и суетливость. А если хочется остаться одному, избавиться от лишнего внимания, то единственный выход — забраться на крышу какого-нибудь дома. Такой выход, по крайней мере, видел я. На крышах было спокойно и одиноко. В тот год вокруг меня еще не вились стайками молоденькие девушки фотомодели, не крутились агенты и редакторы журналов, репортеры и журналисты. Я мог урвать кусочек своего одиночества, насладиться изысканным вкусом тишины и покоя. Я забирался на крышу и гулял. С крыш был виден золотистый закат. С крыш облака казались такими близкими, что можно было протянуть руку и потрогать их. С крыш весь этот безумный столичный мир казался далеким-далеким, выдуманным и нереальным. Может быть, это был единственный способ отвлечься и успокоиться, расслабить нервы. Или мне так казалось. Я гулял с фотоаппаратом — на тот момент моим единственным другом, протянувшим мне руку из прошлого — и делал первые столичные снимки. Только через год с хвостиком мои первые фотографии заблестят на обложках глянцевых журналов. А в то время я был одинок, и в одиночестве чувствовал всю прелесть жизни. Я фотографировал небо — темное, серое небо, набрасывающее пелену ночи. Я фотографировал голубей на ржавых антеннах, в лужах, на парапетах и прямо под ногами, когда они, красивые и наглые, не желали улетать (ну, будете тогда моими фотомоделями). Я фотографировал лужи, листья, другие дома, другие крыши, луну, звезды, чье-то белье, вывешенное на балконе, пустые сигаретные пачки, смятые пивные банки, окурки, спички, отпечатки пальцев, забытые плоскогубцы, куски проволоки. Было время, которое я проводил на крышах до рассвета. Я видел убегающую луну и ленивое солнце, поднимающееся из вечности. Оно казалось таким близким, что можно было его обнять и поцеловать. Я фотографировал все, что видел, подчиняясь внутреннему порыву, какой-то труднообъяснимой душевной страсти. Я не мог остановиться, потому что… сложно остановится.
Затем, в один из вечеров пришел племянник. А мы вкручивали вторую лампочку в кухне. Археолог, в свойственной ему мягкой и совершенно ненастойчивой манере, но часто и жалобно напоминал о том, что от тусклого желтого света у него болят глаза и кружится голова. Такой был характер — ничего не говорить прямо, а тихо напоминать, будто в сторону, будто жалуясь кому-то невидимому. В тот вечер я купил дополнительную лампу, поярче, забрался на табурет и, поддерживаемый Археологом, вкручивал ее в патрон. Табурет под ногами нещадно шатался, я ощущал себя декабристом, которого вот-вот вздернут на виселице. Археолог что-то суетливо лепетал: у него остывали креветки, а пена на пиве давно осела. У Археолога был припасен рассказ о корейцах, и он изнывал от желания приступить к любимому делу. По кухне разносилось бормотание о том, что не следовало беспокоиться, что бог с ней, с лампой, и, мол, зачем я вообще взялся за это дело, жили в полумраке, да и жили бы себе дальше…
В тот момент, когда лампа загорелась, раздался звонок в дверь. Археолог, отпустив табуретку, поспешил открывать — он всегда радовался неожиданным гостям, даже если это были люди из ЖКХ. На пороге стоял племянник, Славик Захаров, молодой, на три года всего старше меня, круглолицый и широкоплечий, с вечным добродушием на большом лице. Из-за лишнего веса он страдал отдышкой. По его щекам и лбу постоянно лил пот.
Славик держал в городе сеть интим-магазинов, для которых заказывал товары прямиком из Германии. В этом была его «фишка», этим Славик очень гордился. Параллельно Славик снимал кино. Искусству кинематографа он поклонялся с детства, когда в его жизни впервые появился видеомагнитофон и были затерты до дыр первые кассеты с фильмами Жана-Клода Ванн Дамма и Сильвестра Сталлоне. От боевиков, правда, Славик быстро перешел к ужастикам, потом переключился на экранизации комиксов и стал горячим поклонником человека-паука и людей икс. Правда, кино снимал про зомби. В распоряжении Славика были две новенькие цифровые камеры (из Германии), оператор (студент четвертого курса ВГИКа, старый знакомый, еще со школы, не раз Славиком битый в туалете), человек шесть почти профессиональных актеров и даже специально обученный мастер монтажа, которого за глаза называли «монтажником». Съемки начались активно, еще летом, но быстро уперлись в существенную проблему — не было хорошего гримера. А зомби без грима как-то не смотрелись. Еще Славик подозревал, что в дальнейшем он столкнется с проблемой компьютерных спецэффектов, поэтому временно работу приостановил и занялся поиском профессионалов.
К Археологу Славик наведывался периодически, раз в две недели. Они пили пиво, вспоминали родственников, делились новостями (у Славика новостей было существенно больше), иногда пели песни под гитару и будили соседей. Ко мне Славик относился с симпатией, а когда узнал, что я фотограф, стал допытываться, умею ли я работать в новомодном «Фотошопе». Я честно признался, что не умею. Славик огорчился. Для съемок фильма ему нестерпимо нужен был фотограф. Огорчился, правда, ненадолго. В тот вечер, когда я вкручивал лампочку, оживленный Славик поставил на стол упаковку пива «Балтика» и предложил мне работу в интим-магазине.
«Понимаешь, какое дело, — говорил он, — тут я убиваю двух зайцев одновременно. Мне нужен работник, это раз, и мне нужен человек, который смог бы толково разобраться в «Фотошопе», это два. Ты, Фил, подходишь по всем статьям. И за раз и за два! Ты будешь работать в магазине, я тебе туда поставлю компьютер с программкой, и сможешь сидеть и разбираться, сколько влезет»