Но радость ее продолжалась не долго.
Верст за пять до Чернигова нагнал обоз одинокого странника. На нем был потертый армяк, собачья шапка и замызганные лапти. В правой руке дорожный посох, в левой — лямка заплечной торбы.
Дождавшись, когда бричка Обросимов поравнялась с ним, странник спросил:
— Як ся маеш[212], Павлусь?
— Ба! Старый знаёмый! — не без труда узнал его татка и добавил с неприязнью: — Иш виридився, мов индик черниговский!
— А ти ув Чернигови хоч раз був? — не обиделся на него Гриц Куйка. — Видкиля тоби знати, яка виглядка у черниговских индикив? Краше ходи до мене. Побалакаем.
Не сразу, но выманил-таки татку из брички. По словам Куйки, он и не думал никуда исчезать. Так получилось. Встретил на майдане[213] у церкви знакомого чумака, который пригнал из Кочубеева[214] маджи[215] с солью. Разговорились. Хлебнули горилки. Решили побаниться. Там Куйке одяг и подменили. Не станешь же вертаться в обоз в чужом армяке? Вот и отправился он дальше сам собою.
Отмяк татка, поверил Грицю. Снова зашагали они рядом. Да не долго на этот раз теревенькали. Откуда ни возьмись, набежал дозорный разъезд черниговского воеводы Кашина-Оболенского. Ни слова не говоря, спешились казаки и ну сгонять обозных людей в одно место. А там однорукий полусотник нетерпеливо похаживает, короткой татарской плетью играет. Она у него толстая, круглая, без спуска, а в черене — нож. Его по оголовку чеканной рукоятки видать.
Сунулся было к полусотнику обозный игумен Диомид, но тот на его проезжие бумаги и глядеть не стал.
— Отсядь, старче, не мешай сыск делать! Знаю я, как эти грамотки пишутся. Живые глаза зорче мертвых буковок, как думаешь? Вот мы сейчас через них и пропустим твоих людишек.
По его знаку привели казаки прекрасную лицом, но грубую телесами молодку, поставили рядом со своим грозным начальником. Потом притащили истерзанного старика с веревкой на шее. Он ничего вокруг не видел, только плеть в любовно сжимающей ее руке.
— Не на меня пялься, пес шелудивый! — ожег его взглядом полусотник. — На них! — он ткнул нагайкой в сторону стабунившихся обозников. — Коли до вечера не изловим израдцев[216], пеняй на себя! — обратным движением он хватил плетью молодку: — И ты, дура-баба, зри! Умела упустить вора, умей и сыскать. Не то выжму я тебя до ребрышков, усолю, как воблу.
— Ежели тебя самого… до тех пор… не усолят, — едва ворочая синими губами, вымолвила та. — Оченно ты… на расправу… жаден… Князь Кашин… за такое не пожалует.
— Ничего, как-нибудь оправдаюсь, — ухмыльнулся полусотник. — Я за него руку положил, — и скомандовал: — На-чи-най!
Казаки вытолкнули вперед одного возчика, потом другого, третьего. Доказные послухи[217] ощупывали каждого воспаленными глазами, переглядывались, отрицательно качали головами.
Дожидаясь своей очереди, Павлусь Обросима поинтересовался у молоденького казака:
— Будь ласка, почесний пане, выдновидай мени, шо за людив ви шукаете?
Казак не сразу сообразил, кого этот монастырский мужичонка навеличивает почтенным господином, а когда понял, исполнился собственной важности. А что? Для служилых он, может, и правда, Ванька-На-Побегушках, а для этого трухлявца самый что ни на есть Пане-Казак.
Помолчав для порядка, он уронил вполголоса:
— Лазутчиков с литовского верху ловим. От самозванца-расстриги на Донец крадутся… Но это не твоего ума дело. Понял?
— Ще б не зрозумити, — подтвердил Обросима. — Тильки яки серед нас лазутчики? Отже хоч на мий жиночий гатунок[218]подивися…
Он оглянулся на свое семейство, а там посередке пристроился Гриц Куйка, да не сам по себе, а с Нестиркою на руках. Колысает его, будто сыночка. Когда он успел перенять его у Параски, Обросима и не заметил. Да и не в том печаль. Другое худо: за женские спины решил спрятаться Гриц, ребенка безвинного под дурную нагайку готов подставить. Честный калика так не поступит. А может он и не странник вовсе?
Засомневался Обросима, ан поздно: того, что сделано, назад не воротишь.
— Ось я и кажу, пане казак, — поспешил закруглиться он. — Воно б добре на нас думати, та некуди не годиться.
На его счастье казак на Куйку и внимания не обратил.
— А ну-ка, ступайте на дозор! — велел он. — Да поживее.
И они прошли без помех — сперва мимо старика и молодки, потом мимо грозного полусотника.
Оглянувшись на опасное место, Куйка не удержался и слепил шутку:
— Торох-горох, вимолотили — квасоля!
А у самого губы дрожат и лоб в холодной испарине.
Рано обрадовался Куйка. Пропустив обозных людей через доказных послухов, полусотник велел настоятелю Диомиду:
— Теперь ты гляди, старче! Нет ли чужих в твоем стаде? Хорошенько гляди, не прокинься по глупости. Сдается мне, не одни овцы здесь, — и вдруг погрозил пустым рукавом: — Ну?! Показывай! Потом поздно будет!
Вздрогнул Диомид, словно от удара, и повел перстами в сторону помертвевшего Куйки. А тот притиснул к себе Нестирку и не выпускает. Едва отцепили.
— Чей щенок? — рявкнул полусотник.
— Мий! — с надеждой воззрилась на него Параска. — Нехай вернуть мени мого синочку. Вин же плаче.
— Всыпать ей пять плетей! Чтобы впредь не давала дитя в чужие руки… А этого приблуду обыскать. Посмотрим, что за зверь попался.
Молоденький пан-казак бросился протряхивать Куйку. Пусть другие бабу в плети берут. С него и обыска за глаза хватит.
Однако нашелся охотник и на кнутобойство. Притулил он Параску к придорожному дубу, стянул петлей руки за стволом, задрал запаску[219]. Долго примеривался, зато и ожег со всей силы. Но не Параску, а старца Фалалея. Никто и не заметил, как он успел под плеть подставиться.
— Ваш отец диавол! — зарокотал старец своим громоподобным голосом. — И ви хотити сповнювати похити витця вашего… Бьете матерь пестующую и незаступную. Навищо бьете?
Опешили казаки, смотрят на старца с испугом. А он снял путы с рук Параски и встал на ее место с высоко поднятым крестом:
— Сим крижем Иисус Христос поборював диавола и спас усих нас вид вечной смерти. Помолимось же йому, братие, очистимось вид грехив наших. Повторяйте за мной: К Тебе, Владико Человеколюбче, прибегаю, и на дила Твоя подвизаюся Милосердием Твоим. И Молюся Тоби: помози ми на увсякое вримя, и диавольскаго поспешения, и спаси мя, и введи ув царство Твое вечное…
— Не мешай, монах! — первым опомнился полусотник. — Дела наши не злей меча, коим охраняется престол московский. Царь от Бога, а мы от царя. Им ведомы грехи наши.
— Слово е меч господен, — возразил ему Фалалей. — Им и казни!
— Диавол також словом силен. Хочешь убедиться? А давай! — заядло предложил полусотник. Он подозвал молодого досмотрщика, того самого, которого Обросима павеличил паном-казаком. — Объяви-ка борзо, что успел сыскать на догляде.
— Два рубля с гривною в серебре, — не без гордости за свою расторопность начал перечислять тот. — Да три на десять литовских гроша ценою пять на шестьдесят русийских копеек в серебре же, да один шеляг[220] порубанный надвое. Он его в лаптинах прятал.
— Все слыхали? — обвел взглядом обозников полусотник.
— Усе, — посыпались в ответ нестройные голоса.
— А перед вами прикинулся убогим странником. Ну так вот. Кто поможет уличить его в тайных умыслах противу законного государя нашего Бориса Федоровича, немедля получит третью долю.
— Я допомогу! — выступил вперед возчик с хлебной маджи, которая шла следом за бричкой Обросимов.