В один из осенних дней, когда мы собирались отправляться дальше в путь и перевалить горы, он с сыном ушел в тайгу на субботнее моленье, сказав, что будет просить Бога о благополучном переходе.
Мы еще удивились, что они взяли с собой котомки, но они объяснили, что идут на два дня и чтобы их ждали в воскресенье к вечеру. А в понедельник после общего моленья, мы, мол, тронемся в путь. К этому времени все должно быть приготовлено к переходу.
Да только не вернулись они ни в воскресенье, ни в другие дни. Поперву мы решили, что с ними беда приключилась, пошли искать. Ан на молельной поляне никаких следов их не обнаружили. Утекли они со всем намытым нами золотом. Во се есть алчность неуемная, – отвергли общину, сбежали в мир, крепость святую порушили…
– Почему вы решили, что они к людям ушли? – спросил Федот. – Да еще и веру вашу порушили?
– Дак в тайге-то с проклятущим металлом делать нечего. Весь соблазн в миру, тем паче с таким богатством… Аки иуды проклятущие отринули веру, продались за тридцать серебряников…
Делать нечего, погоревали мы, провели судное моление, выбрали Ларивона духовником да и подались дале…
– Что такое – судное моление? – недоуменно спросил Федот.
Старец помолчал некоторое время, а потом со вздохом, нехотя продолжил воспоминания:
– Страшное, безбожное это дело… У Микулы-то, сына Филаретова, в общине остались жена Ефимия да сынишка двухгодовалый. Золото это проклятущее затмило разум мужику, – бросил он и жену, и мальчонку безгрешного. Ларивон-то, став новым духовником, особо осерчал на Филарета. Он давно уже метил на его место, да все подходящего случая не было… А тут на-ко, сам духовник старый место ему освободил. Я так думаю, – задело его и то, что Филарет с Микулой унесли все золотишко, нами намытое. Вот Ларивон от злобы великой и устроил судное моление. Долго пытали Марфушку: не знала ли она о черных замыслах беглецов?
– Кайся, грешница, – орал Ларивон на судном спросе, – перед миром древних христиан, какие за веру на смерть идут, кайся!
Та твердила, что ни сном, ни духом не ведала об этом. Все было бесполезно, – уж коли зверь ощерил клыки, он должен непременно омочить их в крови… Загнали ее с малышом в ихнюю же землянку, забросали хворостом, да и сожгли…
– Господи Суси, страсти-то какие! – крестился Федот, с испугом глядя на старика.
– Да, вот с тех пор я и начал задумываться о праведности, искренности нашей веры. Еще отроком я злился кажинный раз, когда отец «для порядку» поучал маманю: намотает на руку ейную косу, пригнет к земле и лупит как Сидорову козу.
Тут старик ненадолго замолк, переживая прошлое, а потом, горько вздохнув, продолжил:
– Никак я, малец, не мог понять, для чего такая ненависть у наших старцев к женщинам. Толковали: мол, Ева-потаскушка позналась со змием-сатаной, после чего совратила и Адама.
Не мог понять я, несмышленыш, для чего некоторые из наших мужиков таскают на себе вериги или власяницы?..
– Что это – вериги, власяницы? – удивленно спросил Федот.
– Вериги – это тяжесть на теле. Которые таскают на себе железа с шипами, чтобы тело кололо. А власяницы вяжут из конского волоса. Рубаха такая. Надевают ее на голое тело и носят годами, не снимая.
– Что, и не мылись?
– Нет.
– Так, чай, тело-то чешется под ней.
– Не то, что чешется, – струпьями покрывается, гниёт…
– Зачем всё это?
– Так они изнуряют плоть, чтобы плотскому искусу не поддаться.
– Господи, дикость какая! – снова начал креститься Федот.
– Взяв власть, Ларивон-то совсем распоясался. Кажинный раз, когда мы останавливались на лето, чтобы посеять рожь да овес для лошадок, копали себе землянки. А тут Ларивон распорядился сооружать вроде как молельную избу, а сам и жил в ней с семьей.
– А как же ты оказался один, – спросил Федот. – Где же ваша община?
Дед долго молчал, а потом решился рассказать:
– Тяжелая это история. Полюбилась мне Марфинька… И хоть женщины всегда обязаны были носить платки на голове, натянутые на самые глаза, порой и она стреляла в меня глазками. Полюбили мы друг друга… Да только, видно, не суждено было нам быть вместе.
Дед тяжело вздохнул, но, собравшись с силами, продолжил:
– В общине не спрашивают, кто кого любит, – старец-духовник решал, кому с кем жить. Вот и порешил Ларивон женить своего сына на Марфиньке. Даже день свадьбы назначил…
Бабье лето выдалось теплым, и я спал не в душной землянке, а на стожке сена, укрывшись меховой полостью. Так вот, в ночь перед свадьбой она тайно пробралась ко мне… Простоволосая… Мы любились всю ночь, а только светать стало, она ушла… Насовсем…
Утром кинулись искать ее, – пропала невеста! И только на третий день выловили бедолагу из ближнего озерца…
Старик замолчал надолго, бросив голову на руки, упертые в колени. Молчал и потрясенный Федот, а потом тихо спросил:
– Чего же вы не убежали из общины?
– Уговаривал я ее… Не захотела, – у нее здесь мамка да три сестренки малые. Отец-то остался на одном из переходов – пошел на медведя с рогатиной, да в этот день ему не выпал фарт. Не могла она оставить их одних… А вышло еще хуже. И меня осиротила на всю жизнь…
За этими взаимными воспоминаниями незаметно летело время. Ближе к зиме Федот поправил крышу на избушке, заново законопатил щели между бревнами мхом, на крышу набросал еловых лап.
Долгая зима прошла за заботами и разговорами. Дед до конца рассказал свою историю.
– Когда мы похоронили Марфиньку, я и задумал уйти к ней и оставаться до конца своих дней.
Община пошла дальше на восток. Я заметил, что пустынники – подручные Ларивона – приглядывают за мной. Они заметили, что мои молитвы стали более небрежными, менее истовыми. Но через неделю пути я выбрал момент, когда мы втроем пошли на охоту, отошел от товарищей и пустился в обратный путь. Дорогу-то я запомнил, а кое-где оставлял метки в тайге.
Не знаю, гнались за мной или нет, искали ли, но я добрался на старый стан и, слава Богу, молельный дом наши не сожгли – боялись большим огнем привлечь к себе внимание. Да и тайгу можно было подпалить, а тут уж и до беды недалеко.
Весной, когда тайга окончательно освободилась от снега и подсохла, дед отвел Федота к могилке своей возлюбленной. И два заросших бородатых человека долго молча сидели возле ухоженного холмика с простым деревянным крестом.
Взгрустнул и Федот, вспомнив об оставленной на родной сторонушке жене, матери, сынишке, родителях, братьях.
В один из дней Федот спросил:
– Отец, а как же мне быть дальше? В мир идти невозможно, а здесь…
– Да я все понимаю, – ответил старик. – Я тебе уже рассказывал, что до тебя пристроил двоих беглых. Первый-то был осужден за поджог помещичьей усадьбы вместе с извергом-помещиком. А вот второй-то был хоша и барин, а бунтовщик, против самого царя-антихриста пошел. Рассказывал, что пятерых главных-то повесили, а многих в Сибирь сослали. Говорил, что помог ему какой-то очень богатый, тоеж бунтарь, какой-то Волконский… Не слыхал про такого?
– Да чего услышишь-то в нашем медвежьем углу? Барин-то, небойсь, в самом Петербурге жил…
– Пожалуй что… Так вот этих бедолаг я к гилякам пристроил.
– Это кто такие? – насторожился Федот.
– Да кочуют они по тайге, таежный народ. На одном месте не живут. Молятся на солнце, на деревянные чурбаки – идолами их зовут. Ни царя, ни власти не признают, чисто нехристи. Да и власти до них дела нет, – не уследишь за ними в этой окаянной тайге.
– Поглядеть бы на них.
– Что глядеть-то, чай, не девка, чтобы разглядывать. Люди как люди. Простые, добрые, все в работе. Да в этих местах, сам знаешь, без труда-то…
Где-то недели через три старик с Федотом услышали далекий брех собаки. Федот весь напрягся, готовясь к самому худшему, но старик успокоил его:
– Это мой старый знакомец Вало, это его собака брешет, – по голосу узнаю. Упреждает, значит, нас – ждите, мол, гостей. Обязательно с подарком придет.