Мне требовалось еще время, чтобы разобраться со своими чувствами. Мои эмоции были настолько сложны, что мне казалось, будто я только и делаю что прокручиваю их на ускоренной перемотке, — чтобы проверить, что вообще записано на пленке; я не вникал в детали, намереваясь вернуться к кассете позднее, чтобы более тщательно ознакомиться с ней.
Когда я вошел, Энн-Мари с видом модели изучала свое отражение в зеркале.
— Ну как?! — воскликнула она и, повернувшись, приняла позу: одна рука вытянута вверх, другая упирается в бедро.
Я посмотрел на нее, постаравшись согнать с лица ошеломленное выражение.
Послышался треск, который бывает, когда расходятся тонкие швы. Платье начало расползаться под мышкой; дюйма на два ниже ее левой груди образовался разрыв, обнаживший тело.
Я не рассчитал.
В этот конкретный момент у Энн-Мари был такой жалкий вид, что я почти любил ее. (За то, что она была готова выглядеть настолько гротескно, и все это — ради меня.) Она не была моделью и никогда не смогла бы ею стать, что понимала лучше кого бы то ни было; ведь, работая в агентстве, она целыми днями наблюдала, как нервные школьницы превращаются в знаменитых на весь мир жирафих-психопаток. Я тоже это понимал, потому что жил с моделью. Я знал, как они относятся к одежде, — как они ныряют в нее так же естественно, как в гостиничный бассейн, и как ткань, подобно воде, обтекает их тела, покрывая ложбинки в тех местах, где у большинства из нас находятся выпуклости.
Энн-Мари не изменила позу, не убрала с лица улыбку. Больше ей ничего не оставалось. Там, где она стояла (погруженная в платье, в котором Лили когда-то парила), не было кислорода. Ей невольно пришлось задерживать дыхание и улыбку. Выдох означал бы, что она еще немного и погрузиться в пучину. Да и с практической точки зрения еще один вдох был равнозначен еще одному разрыву под другой грудью.
Мне было суждено превратиться в спасателя и спасителя Энн-Мари: либо я спас бы ее, либо ее губы посинели бы и глаза закатились, так что радужка скрылась бы под мертвым сводом черепа.
Я нырнул к ней, запустил пальцы в разрыв и почувствовал костяшками пальцев ее жалкую белую кожу; я развел в стороны поверхность воды, давая Энн-Мари возможность дышать, выталкивая ее тело в пространство, где оно не предстало бы в сатирическом свете; я двинулся ниже, освобождая ее.
— Ай! — крикнула она. — Не надо.
— Почему?
Переодеваясь в платье, она сняла лифчик и трусики.
Теперь на талии Энн-Мари образовалась дыра размером с пластинку черепицы. Когда мы тянули ее, ткань уплотнялась: волокна по крепости не уступали канату. Ткань рвалась только в одном направлении, вбок, а вбок мы уже надорвали ее до предела. Чтобы увеличить дыру, требовались ножницы — или нужно было рискнуть, а это значит синяки, помятые соски и обвинения в том, что я сделал ей больно. Я приостановился перед последним и решительным усилием по спасению утопающей. Я стянул через голову футболку, предоставив Энн-Мари возможность копировать мои действия. Ей удалось снять через голову верхнюю часть платья, при этом она едва не наставила себе синяков своими же руками — вид у нее был такой, как будто она с кем-то подралась или порывисто очнулась от кошмара. Когда она начала стягивать с себя нижнюю часть платья, я заметил разрыв, образовавшийся у нее на животе; я потянул в этом месте, и нам впервые заметно и зримо повезло — платье стало отставать как кожура, лентой, спускавшейся по диагонали вниз.
— Поворачивайся, — сказал я.
Энн-Мари начала поворачиваться не в том направлении, но почти сразу же исправилась. Я потянул за платье и, вырвав из него неровную полоску шириной в четыре дюйма, «снимал кожуру», пока не добрался до более крепкого шва вдоль подола; Энн-Мари шагнула из платья в мои саркастические объятия.
Мы смеялись за отсутствием лучшего способа социально приемлемой реакции. По правде говоря, мы находились в растерянности — попали в нравственный вакуум. В том, что мы делали, было столько вины и столько невинности, что вряд ли кто-нибудь сказал бы, что преобладало. Вся сцена была очень похожа на самый конец детства и самое начало среднего возраста (маскарад, переодевание).
Именно в этот момент мы оба поняли, что наши отношения долго не продлятся, но из-за всех тягот и боли, которые нам вместе пришлось испытать на пути к этому знанию, мы внезапно почувствовали острую нежность друг к другу.
Когда мы входили в квартиру, мы знали, что будем заниматься сексом, но еще не знали, каким получится этот секс. Теперь это стало ясно: будет патетика и будет предчувствие сожалений.
Заснули мы, повернувшись друг к другу спиной, — расставшись откровенно и честно.
74
На следующее утро я отправился на вокзал Виктория, а оттуда на автобусе поехал за город. В самом провинциальном по виду городке, я пересел на другой автобус, который шел до какой-то крохотной деревушки. Целых полчаса я пытался найти там какое-нибудь уединенное и укромное местечко. В конце концов я набрел на густую рощицу высаженных стройными рядами елей.
Я достал пистолет из сумки впервые после того, как купил его. Он был красив как никогда — воплощение законченной брутальности. Я до сих пор не мог поверить, что где-то существовали люди, которые постоянно прилагали умственные усилия к тому, чтобы улучшить дизайн устройств, предназначенных для убийства других людей, и никто этих дизайнеров не арестовывал и не называл их убийцами.
Взяв пистолет в руки, я почувствовал себя террористом-теоретиком от искусства, убежденным, что я и только я открыл идеальный инструмент для живописи. Мой металлический механизм был способен создать грандиозные кровавые цветки (как цветовод, работающий с плотью) — огромные прекрасные кроваво-красные цветки, разбросанные по стенам и зеркалам. Это была универсальная антикисть, поискам которой Джексон Поллок посвятил свою жизнь, — моментально создающая красно-серые композиции на все великие темы Жизни и Смерти, выдвигающая контраргумент в диспуте о способах работы над предметом искусства (окунание кисти или нажатие на курок), допускающая элемент случайности в творчестве (утрата контроля, но контроль за утратой контроля), демонстрирующая коллективную сущность любого истинного пулевого искусства. (Тук. Тук. Тук.) И мне предстояло организовать с ее помощью две конкретные смерти — нарисовать их на осколках зеркал в «Ле Корбюзье». Лондонская богема увидит самую потрясающую премьеру года — со вскрытием голов и артерий. Краске уже не нужно оставаться тайной метафорой крови. Я предложу публике пример самого аутентичного в мире «импасто» и самое подлинное изображение неоспоримой реальности — Смерти. Может, мне стоило позвонить в «Артфорум» и попросить их прислать двух-трех критиков на премьеру? Да и ресторанных критиков не забыть бы.
Я вставил магазин в рукоятку, подтолкнув его кистью, но без этого усилия можно было обойтись, потому что магазин вошел туда легко, как член в хорошо смазанное влагалище. Я пощелкал предохранителями, превратив свой механизм в опасное для жизни устройство.
Следуя инструкциям продавца, я взвел курок: так было нужно для первого выстрела. После него давление пороховых газов перевзводило курок автоматически.
Я направил оружие на ствол ближайшей ели. Мне нужно было нажать на курок, но я все не мог решиться на это: хотелось понять, насколько громким получится звук выстрела, прежде чем я его сделаю. На ум приходили самые разные аналогии — хлопок, щелчок, взрыв, треск.
День был солнечный, но слишком ветреный, так что я не чувствовал себя в безопасности. Звук мог распространиться на неожиданные расстояния в неожиданных направлениях. Поблизости находились фермы, и я не мог быть уверен, что никто не услышит выстрелов. Но возможно, здесь они никого не удивят. Может, местные жители просто подумают, что кто-то истребляет кроликов или бродяг. Да и выбора у меня, по сути, не было. Мне было необходимо испытать пистолет, и более надежного места я бы не нашел.