Его и ещё троих таких же хитроглазых вызвал к себе уполномоченный в штатском, отматерил как следует и сказал, что все они померли согласно отчётности, а это значит, сидеть им теперь в посёлке, писем на родину не писать и дальше района не рыпаться, чтоб не засекли. А дядя Коля и не думал рыпаться; взял свой «вид» и продолжал жить так же бесподданно, как до этого жил. Во время переписи его зачислили в коряки, и он не возражал. Только раз ещё побеспокоил его тот же уполномоченный, – это, когда с китайцами большие свары у нас были на границе.
В те дни по посёлку пронёсся слух, будто не сегодня-завтра китайцы отымут у нас Дальний Восток и отдадут Камчатку корейцам, а здешние, мол, поселковые, всё уже поделили промеж собой и будут управлять. Дяде Коле, как самому отсталому, достались острова, и он их, наверное, продаст незадорого, потому что власть из него – смех один, никто подчиняться не станет. С ним после того долго ещё здоровались и обязательно спрашивали: «Ну, как, дядя Коля, острова ещё целые? не прода́л?»
По этой причине дезертиров опять позвали к уполномоченному. Тот громко сердился, заряжал-разряжал пистолет, советовал одуматься на месте и признаться по-хорошему, а затем расстелил карту и потребовал, чтобы дядя Коля показал ему свои новые владения. Дядя Коля по неразвитости долго не мог сообразить, в чём дело, пока ему земляки не растолковали, в чём. Тогда он сказал уполномоченному: «Турак есь – хоросо нет» – а уполномоченный ему за это сперва в зубы кулаком въехал, а потом выгнал и дядю Колю, и всех.
Всё это не иначе, как со скуки. Если должность ответственная, а дела нет, надо придумывать, – вот и получается. И с уполномоченным получилось. Да и то сказать: после отъезда корейцев до того стало в посёлке муторно, что если б не разгул с пьянкой, вовсе было бы невыносимо. И пошла жизнь отмечаться, как прежде, не годами, а событиями: то привезли корейцев, то увезли, то Фролин-бригадир семью топором вырубил и сам зарубился, то летом кит самоубийство совершил, на берег кинувшись, то зимой сейнер туда же вынесло, – весь экипаж перемёрз, больше двадцати душ, а локатор, сволочь, показывал до земли полтора километра… А то ещё случай был тоже памятный: цуна́ми шёл с волной двадцать пять в вышину, а в посёлке всего один дом из бетона более-менее. Все, ясно, – к нему. Стук-постук, а там начальство спасается, вертолёта ждёт от вышестоящих, и милиция даже по партбилетам не каждого пропускает. Хорошо, что волна о дядиколины острова расшиблась и измельчала, да вдобавок её отливом подсекло и в горочку раскатало, так что больше получилось пользы, чем вреда: окатило посёлок, точно половодьем, и всю пакость, какая за годы набралась, одним махом в реку сбросило вместе с курами и мелкой живностью. Такой вышел субботник, что хоть берёзки высаживай, если б они тут расти могли. А вертолёт, между прочим, от вышестоящих так и не прилетел. Товарищ Геласимов, себя жалеючи, плакал в нетрезвом виде и кричал на людях: «Этого надо было ожидать…»
Дядя Коля стоит, понурясь, и смотрит на рыбу. Эта уже – всё. Никуда не поплывёт и на свадьбе на рыбьей уже ей не гулять. Зрачок у неё потух, и чайки почуяли, что пора, – совсем вблизи скучились. Он их разогнал, а сам теперь скорбит и, похоже, молится рыбе, потому что – нехристь, язычник. Передать его молитву слово в слово никак нельзя, а ежели по голосу, то он, должно быть, извиняется перед рыбой, что не успел вызволить, рассказывает ей о своём житье, чтобы задобрить, благодарит за икру, которую он у неё сейчас возьмёт, утешает её мёртвую, что она не напрасно век прожила, и обещает наведываться сюда, если жив будет.
Он достаёт складной нож, опускается на корточки, подваживает кижуча на колено и, прободав жалом, вспарывает по брюху от головы к хвосту. Рыбье сердце уже перестало качать, поэтому кровь не брызжет росно на руки, а еле-еле пачкает острие и нехотя каплет вниз. Из прорехи в пластиковый мешок вываливается икра в родимой плеве, и он, обтерев лезвие о штанину, хоронит её от рыбонадзора под фуфайку. Вот и всё. Но прежде чем отвернуться, он произносит ещё несколько языческих сакраменталий, кратких, как ругань, и негромких, как заповедь.
Пройдя косу до конца, он долго стоит, печальный и задумчивый, точно перед дальней дорогой, и ноздри у него подрагивают от йодистой свежести моря, и глаза жмурятся больше обычного. Отсюда до устьев рукой подать, и ему видно, как там нерпы резвятся. Когда в устьях встанет рейсовый лайнер, нерпы вокруг него собираются музыку послушать и слушают, выставив пассажирам напоказ умные свои прилизанные морды. Но сейчас парохода нет, и стая нерп маячит, как поплавки, совсем неподалёку.
На них поохотиться приходил сюда раз Димка Климов из судосборной. Опричь ружья, он взял транзисторный кассетник для приманки и мечтал наколотить штуки три-четыре под вальсок, а музыкой его снабдила врачиха Люська Шелгунова, – он с ней гулял. На одной кассете, говорит, было написано: Калинников. Он, конечно, устроился, ружье подладил наизготовку и пустил этого Калинникова. Нерпы почему-то не подплывали, и Димка, незаметно для себя, принялся черт знает куда глядеть и чёрт знает о чём думать, – одну эту лишь плёнку и прокручивал, а про охоту забыл. И часы у него, как назло, стали. Так что, когда он опомнился и горизонтом поинтересовался, его кучерявая причёска распрямилась и встала торчмя, а шапка наземь полетела. Он её не стал подбирать, а тут же дал тягу, бросив заодно магнитофон, ружье и дублёнку, чтобы резвей бежать было. Прилив догнал его и схватил за пятки близ пограничного столба, но он кой-как вырвался. Люську он, чудак-человек, тоже из-за этого бросил, что-де она это нарочно ему подстроила. А самое чудное, что он пить перестал, пристрастившись к симфониям, – его от них теперь за уши не оттянешь, а Калинников для него первый человек.
Дядя Коля здорово рассказывает, как Димка драл отсюда во все лопатки. Вообще, он мастер рассказывать, и слушать его – развлечение, только здешний народ не очень-то удивишь. Рассказывай им, не рассказывай – все одно говорят: «Бывает». Двое комбинатских дихлорэтана вместо водки хлебнули и сгорели насмерть, – бывает. Директор школы с ученицами живёт, – бывает. Уёк сутками подряд на нерест шёл вдоль побережья и так гирло заткнул, что ни одна посудина не могла к рыбоприёму пробиться. И ни один дурак не догадался лов на время приостановить. Рыбу ловили, ловили, да потом тоннами в море же выкидывали дохлую, – бывает. Здесь всё бывает.
Только об одном случае так не говорят, потому что случая такого никогда прежде не было и неизвестно, будет ли. Зайцы на посёлок напали, – ещё до цунами. Тьма тьмущая зайцев, страсть глядеть. Видимо-невидимо. Откуда их столько набралось, – наверное, со всей тундры. Средь бела дня они тучей прошли по улицам и дворам, и никто им не помешал. Собаки притаились и нишкнули. Люди, объятые жутью, позакрывались где попало: дома, так дома, на работе, так на работе. Никакого ущерба зайцы не причинили, только землю помётом обгадили. Они вышли к лукоморью, с быстротой саранчи сожрали завалы морских водорослей и удалились восвояси, предоставив жителям даваться диву сколько влезет. Этот случай дядя Коля отлично помнит, но не умеет его объяснить.
В посёлок он возвращается так же не торопясь, как пришёл. Когда он добирается до места, где оставил мёртвого кижуча, там уже ничего нет, – одни кости да чешуйчатая шелуха. До ближайшего прилива.
Тамарочка
– А ну, домой, кому сказано? Санька!
– Лёля-а! Лёленька-а! Аушеньки-и!
– Драндулет! Завтра тебе не жить, понял? Не выходи.
– Боялся! Хер ты меня ещё догонишь.
– У-у, сатаняка, вывозился! У-у, паразит!
– Не хочу-у-у!
– Ах ты, паскуда!
– Сорока, ворона, деткам кашку варила…
– Я тебе дам «не брал». А кто брал? Убью гада!
– Зубастик, головастик, на верёвочке пупок!
– А ты – отщепенец! – Ин-цын-дент! У тебя отец в тюрьме.
– Трепись! Отец – честный жулик…
– Марш!