Раза два-три на неделе к подъезду Тамарочки подруливают машины и из них выгружают то цельную баранью тушу в рогожке, то ящики с коньяком и шампанским, а то ковёр либо телевизор. Однажды привозили сборную тахту таких сказочных габаритов, что только бабе Яге кувыркаться: «Покачусь – повалюсь, Иванушкиного мясца наевшись!» Полдома сбежалось глядеть, как её, импортную, втаскивают по частям, и как её, семиспальную, устраивают в центральных покоях.
Дело обыкновенное: привозят Тамарочке – перепадает многим. Худшая часть барана тем, кто мясо редко нюхает. Лишний телевизор за треть цены. Фрукты, чтобы не испортились, многодетным. А уж сколько целковых и трёшниц у неё перебрали без отдачи! – и по нужде, и по слезам, и по крохам, – что говорить, кроме спасибо…
Всё-таки женщины не могут пересилить натуру и вести себя прилично, ни одна не может. Есть в них что-то продажное, товарное, рыночное, так бы и сказал – конъюнктура. Когда они глядят, как посыльные молодцы волокут к Тамарочке кучу всякого добра, их либо крупный пот прошибает от зависти, либо губы пересыхают чуть не врастреск, а в глазах одно и то же: «И я могла бы…»
– Ой! Ой! Задел! Достал! Зацепил! До печёнок! Ой! Шиколад! Мармелад! Халва! Ой! Милый! Годный! Сладкий! Хорррошенький! Ой-я! Режь меня! Люби меня! Казни меня! Вахррррр! Кусай! Щипай! Рррви на куски! Ой, подходит! Ой, скоро! Не останавлива…а…а…ааааааа!
Долгий резаный крик обрывается на верхнем пределе Тамарочкиного контральто, и сразу же, как шок, чувствуется жуткая тишина, чёрный какой-то провал и пустота то ли в теле, то ли в жизни, то ли в надеждах, то ли шут его знает где. Эти смутные ощущения переживает каждый, потому что никто не уходит, все сидят или стоят заколдованные, пришибленные, неживые, лишь сопят глубоко и шумно. Посмотреть на них мимоходом – собрались люди, молчат, думают, а о чём? О чём думать, когда и без того ясно, да боязно. И непривычно тоже. Так повздыхав, покашляв и помычав, они потихоньку растекаются. Владелец переноски вывинчивает сайровую лампу, сматывает шнур и уходит. Остаётся ночная темнота и несколько человек, решивших сидеть до победы.
К тому времени, когда наши герои-космонавты включили на небе всё, что включается, и повернули держаком к полуночи звёздный ковш, к дому подкатывает «Волга» и даёт два коротких гудка. Немного погодя, из подъезда выходит фигура и, не спеша, идёт к машине, где в альковном свете подфарников заметна услужливо приоткрытая дверца салона.
Журналист
– Эй, журналист! А ну, выходи!
Нюрка стоит в тощем, словно золотухой побитом садике, собой – длинная, костлявая и замызганная до невозможности. Наметившись белёсыми от пьянства глазами на балкон третьего этажа, она машет рукой и напоминает кулачного бойца. Здесь её место. С другой стороны нельзя; там детишки бегают умытые, женщины под вечер джерси, какие поновей, разнашивают, персональные машины с задними занавесками туда-сюда, бывает, проскакивают, мужчины здешние в домино по вечерам надсаживаются и фонтан фигурно выпятился: гипсовый пионер с горном, а из раструба вместо музыки должна, по идее, струя бить, но ни разу пока не ударила и вряд ли когда ударит, если воду не подведут. Это ничего. Пусть даже и не подведут, Нюрка рядом с пионером всё равно оставляет желать, чтобы её и духу там не было. С тыльной стороны дома – пожалуйста, другой разговор. Там садик, школьники когда-то насадили. Никто за него не в ответе, никто не присматривает, потому что общий, то есть, ничей, и в нём, среди чертополоха и лебеды, Нюрке торчать в самый раз. Это отсюда она задирается и рукой машет.
Противником у неё Вася Ипатов. Ходит она к нему по сезону и в разные дни, но старается к вечеру, когда народ с работы соберётся, а Нюрка, даром что возраст, и сама не без дела, да и Васе до пенсии ещё пахать да пахать в сельхозотделе областной газеты. Враг он ей – хуже не бывает, и не отцепится она от него добром, хоть ты ей говори, хоть нет, – это точно, об этом на всех пяти этажах знают. Её сколько ублажали: «Нюрка, да чхни ты на него. На кой он тебе сто лет приснился, кандей, здоровье на него тратить», – но всё напрасно, никого ей взамен не надо, а здоровьем своим каждый сам распоряжается, и нет такого закона, чтобы расходовать его только по указанию. Если Вася долго не выходит, она его подгоняет:
– Ага, супостат! Боишься, собачьи твои шары! Иди, иди, я тебе наведу критику на политику…
Случается, что Васи нет дома. Тогда, выругавшись на тот же балкон, она взывает ко всем жильцам безадресно:
– Скажите кандею, Нюра была. Придёт скоро.
И, потоптавши будяки, уходит. Но если Вася у себя дома, не было дня, чтобы он заупрямился и не вышел.
С виду он – ничего не скажешь: неприметный, обыкновенный. Улыбнёшься ему – он тоже; привет издали пошлёшь – сразу же ответ получишь; руку подашь – пожмёт; подмигнёшь – и он подмигивать мастер; спросишь про жизнь – узнаешь, что жизнь у него либо молодая, либо ключом бьёт по голове, либо, как в Польше, причём, абсолютно без намёка на неприятности, которые там впоследствии разразились; ты ему – анекдот, он тебе – другой; ты рассмеялся, – глядишь, и он смеяться умеет. Ну, вот. Вроде и человек знакомый, и видишь его день в день, а зажмуришься припомнить, – не тут-то было, и не оттого, что память отшибло или слов недостаёт по скудости языка, а просто тип он такой: без признаков, без личных примет, даже как бы без определённого роста, не говоря уже о мелочах. Его и на групповых фотографиях трудно угадать. Смотришь, смотришь, – коллектив налицо: здесь шеф живот разложил, возле – зам норовит а-ля-Хемингуэль запечатлеться, дальше – ответсекретарь ногу на ногу закинул, рядом Васина Галя туфелькой с ним контачит, остальные тоже, кто где примостился, одного Васи нет. «А вот он, я», – показывает Вася на человека совершенно незнакомого, предоставляя вам смущаться до красноты. Газетный художник пробовал его на лоне природы изобразить, так «природа, – говорит, – удалась, только на лоне у неё дырка прохудилась». А что? – вполне возможно. Не всякому его портрет в руки даётся, а тем более словами или даже за хорошие деньги, потому что говорить о Васе вне обстоятельств и описывать зеркало без оправы – почти одно и то же.
Иное дело – на балконе, куда Вася на Нюркин клич выходит. Появляется он по-домашнему: оранжевые носочки, зелёные шлёпанцы, тёмные семейные трусы и уйма всяких характерностей. Прежде на них никто бы не обернулся, но теперь – ба! – да это же страхолюдие, вражеский шарж на цивилизацию и поклёп на природу: голова дулей, плечи стёсаны, шея – чисто у гусака, руки малость не до колен и весь он – спереди, сбоку и откуда ни прикинь – ровная по отвесу черта, лишь ноги внизу двоятся. Зевая, подходит он к перилам; одной рукой бедро чешет, другую схоронил за спину и держит в ней кирпич – не кирпич, но что-то крупное и под цвет носочков. Он ложится грудью на балясину, вытягивается шеей и кричит Нюрке:
– Чего тебе? Опять приплелась? А ну, линяй отсюдова, покуда не поздно. Ишь, заладила! Вонючка!
Язык скандалов краток и выразителен, – иначе нельзя. Стиль, слог, правила – всё в нём своё, поэтому он похож и на лозунг, и на боевой призыв. Например: «Долой самодержавие!» Или: «Умрём как один!» А то просто: «Ура!» и дело с концом. А ежели сказать: «Пламенный привет работникам коммунального хозяйства, борющимся под знаменем качественного осуществления и перевыполнения принятых…» и так далее, – это даже и не лозунг, потому что стакан воды проглотишь, пока выкричишься. Скандал, как и лозунг, отличается краткостью фразы. Придаточные длинноты, деепричастное празднословие и вводная отсебятина вредят хорошему скандалу примерно так же, как истине доказательства. Писателям особенно следует об этом помнить, если они не хотят, чтобы их персонажи выглядели болтунами, а не порядочными скандалистами.
В этом смысле Вася прямо-таки молодец и очень натурально себя ведёт. Между прочим, он и факультет журнализма окончил, и слова всякие умеет, – хоть устные, хоть письменные, хоть какие, – и ничего патриотического не выдумывает, потому что знает: печать и жизнь – две большие разницы и не надо их путать, не надо в живом общении на газетную латынь сбиваться, а то придёшь однажды на работу, а там спросят: «Кто это тебе, Василий, шею узлом завязал?» И Нюрке много не нужно, – лишь бы ухватиться. Она и хватается, одышливо поводя боками, точно старая коняга из хомута вынутая.