Но Роффрею это давалось с трудом.
И это не всё. Используемые чужаками изощренные и мощные средства внушения делали передаваемые мысли еще и невероятно впечатляющими — настолько, что разрушалось сознание...
Теперь Роффрей едва мог разграничить зрительные и обонятельные, вкусовые или звуковые ощущения.
И болезненной сущностью каждого из них был всепроникающий, кружащийся и взвихренный, крикливый и дребезжащий, вонючий и липкий, мучительный цвет, воспринимаемый как кроваво-красный.
Сознание словно взрывалось. Содержимое его свернулось в сгустки, а те затопила кровь и агония оголенных мыслей, с которых сорвали привычные одежды предубеждения и самообмана. В мире, где внезапно очутился Роффрей, не было покоя, не было там и облегчения, передышки, надежды или спасения. Сенсорные проекторы чужаков заталкивали Роффрея во все более потаенные глубины его собственного сознания, подтасовывали то, что там было, если оно не отвечало их целям, придавая фальшивке видимость подлинника. Все его сознательные мысли были взболтаны, превращены в нечто аморфное, переиначены. Все его подсознательные ощущения маячили перед ним, как повешенные на виселице, а ледяная воля извне не позволяла отвести взгляд.
Но в глубине его сознания теплилась искорка здравомыслия, она внушала ему вновь и вновь: «Будь разумным! Будь разумным! Не поддавайся на обман! Все в порядке!» А ему к тому времени уже и в собственном голосе чудились десятки других голосов, будто он плакал, как младенец, и выл, как собака.
И все же вопреки всему, что обрушилось на него и его команду, вопреки отвращению, которое он начинал испытывать к себе и своим партнерам, искорка эта теплилась, оберегая его разум.
Именно на нее нацеливали основные свои силы чужаки, — и точно так же более искушенные по человеческим меркам Игроки стремились загасить крохотную искорку здравомыслия, еще сохранившуюся в сознании чужаков.
Никогда за всю свою историю человечество не сражалось в столь безжалостной битве, где воюющие стороны казались скорее порочными демонами, чем материальными созданиями.
Все, что мог Роффрей, — не дать погасить эту искорку, пока он, обливаясь потом, отражал боевые колонны звука, огромную гудящую волну запахов в стонущем непокое цвета.
И в такт с происходившим на поле боя кроваво-красное месиво восприятия наплывало и откатывалось, содрогалось и вздымалось во всем замученном естестве Роффрея; оно броском проскакивало нервные волокна, походя оскверняло клетки коры мозга, терзало синапсы, перемалывало тело и мозг в бесформенную, никчемную, желеобразную массу навязанных извне ощущений.
Кроваво-красное... Теперь не существовало ничего, кроме кроваво-красного визга, текучего, ледяного, зловонного вкуса и парализующего чувства предельного отвращения к себе, которое прокрадывалось повсюду, в каждую трещинку и закоулок его сознания и индивидуальности, — и ничего так не хотелось Роффрею, как отряхнуть все это, бежать куда глаза глядят.
Но он уже попался в кроваво-красную западню, и для побега ему был оставлен единственный путь — отступать коридорами времени, чтобы удобно свернуться калачиком во чреве...
Искорка вспыхнула, на момент к Роффрею полностью вернулся рассудок. Он увидел обливающиеся потом, сведенные напряжением лица коллег-операторов. Увидел искаженное судорогой лицо Толфрина и услышал его стон, увидел худую руку О’Хара на своем плече и проворчал что-то в знак благодарности. Взглянул мельком на крошечный экран, мерцающий от пляски графиков и пульсаций света.
Рука его потянулась вперед, к блоку управления, бородатое лицо породило некое подобие кривой улыбки, он заорал:
— Кошки...
...Карабкаются по вашим хребтам, рвут когтями нервы...
...Прут валы грязи. На дно, твари. Тоните!
Сами по себе слова не играли большой роли, да это от них и не требовалось, они высвобождали эмоции и впечатления собственного сознания Роффрея.
Теперь нападал уже он. И оружием были те же эмоции и впечатления, которые посылали враги. Он уже кое-что понимал в их возможной реакции: несколько впечатлений, внушенных чужаками в их атаке, были лишены смысла в сенсуальном мире Роффрея. Их он и отбрасывал силой воли назад, в чужаков, и одновременно, в страшном ритме бешено работающего сознания, занялся возведением собственной надежной защиты.
Для начала он отослал назад ощущения кроваво-крас-ного: они, очевидно, соответствовали своеобразной разведке боем и служили основой для собственно Игры. Почему так заведено, он пока не понимал, но обучался Роффрей быстро. Чему-то он уже научился — в частности, понял, что в ходе Игры роль рассудка невелика, что оружием должен служить инстинкт. А копаться в результатах сейчас не время, позже ими займутся эксперты.
И вдруг он почувствовал, что истерия спала и в помещении стоит тишина.
— Стоп! Стоп, Роффрей! Раунд окончен, они победили. Боже, у нас и надежды не осталось!
— Победили? Я не закончил...
— Взгляните сюда.
Несколько Игроков, лишившихся разума, ползали по полу, мяукая и пуская слюни. Остальные скрючились в позе утробного плода. К ним на помощь бежали медики.
— Мы потеряли семерых. Значит, победили чужаки. Мы выбили, по-видимому, пятерых. Не так уж худо. Вы почти дожали соперника, Роффрей, но они вовремя отступили. Возможно, вам еще представится случай. Для дебютанта вы выступили исключительно удачно.
Они обернулись к Толфрину; тот был без сознания, но это не беспокоило О’Хара:
— Дешево отделался. Похоже, вырубился на минутку, всего-то и дел. Думаю, теперь, когда он побывал в Игре, на раунд-другой сил у него вполне хватит.
— Это было... мерзко, — сказал Роффрей.
Его тело было сведено напряжением, нервы расстроены, голова раскалывалась, сердце выскакивало из груди. Даже О’Хара ускользал у него из фокуса зрения.
Выглядит неважно, решил О’Хара, достал из кармана коробочку со шприцем и вкатил Роффрею укол, прежде чем тот успел запротестовать.
И Роффрей стал отходить. Усталость еще чувствовалась, но тело понемногу расслаблялось, да и головная боль стала более терпимой.
— Такая она, значит, эта Кроваво-красная Игра, — заключил он минуту спустя.
— Какая есть, — сказал О Хара.
Зелински просматривал материалы, представленные ему Манном.
— В этом определенно что-то есть, — сказал он. — Не исключено, что Призрак особым образом влияет на сознание людей, приспосабливая его к отпору атакам чужаков.
Он оторвался от бумаг и поискал глазами Цуня, колдовавшего с оборудованием где-то в углу лаборатории:
— Вы говорили, что первый раунд лучше других перенес Роффрей?
— Точно, — подтвердил миниатюрный монголоид. — И главное, по собственной инициативе перешел в атаку. Такое не часто бывает.
— Да, есть ли у него какие-то особенности, нет ли, человек он ценный, — согласился Зелински.
— Так что вы думаете о моих соображениях? — Манну не терпелось получить «добро» на развитие собственного направления исследований.
— Занятно, — ответил Зелински, — и все же недостаточно конкретно для обсуждения. Пожалуй, стоит договориться о встрече с Роффреем и Толфрином и расспросить подробнее, что с ними происходило на Призраке.
— Попросить их зайти? — осведомился Цунь.
— Уж не сочтите за труд! — после знакомства с записками Манна Зелински явно помрачнел.
...Мери выплывала из хаоса, беспорядка, сумятицы — и хаосом этим было ее обращенное в руины сознание. Сама того боясь — в минуты просветления ее всегда мучила мысль о собственном безумии, — она попыталась задержаться на этом островке здравого рассудка.
И вдруг смятение прошло. Она лежала, и перед глазами не было ничего — ни зрелища взбаламученного мироздания, ни кошмарных тварей, ни опасности. И слышала она только тихий звук шагов совсем рядом.
Очень осторожно стала она возвращаться мыслями к прошлому. Извлечь из хаоса памяти представление о времени удавалось с трудом, казалось, чуть не всю жизнь она прожила в каком-то водовороте, заполненном бессмысленными действиями, — пилотировала корабль, открывала воздушные шлюзы, писала в блокноте уравнения — а те куда-то уносились и бесследно пропадали.