Уже было известно, что 19 декабря 1905 года приказом по морскому ведомству была назначена следственная комиссия по выяснению обстоятельств Цусимского боя, а скоро император утвердил представление морского министра Бирилева о предании суду виновников Цусимской катастрофы. Было решено рассматривать отдельно дело о сдаче миноносца "Бедовый" с раненым Рожественским на борту и дело о сдаче отряда Небогатова. Кроме самого адмирала к ответственности привлекались командиры сдавшихся броненосцев и весь их офицерский состав. Несмотря на состоявшийся уже Высочайший приказ о предании суду всех офицеров, председатель настоял на выделении из числа обвиняемых не только тяжело, а хотя бы серьёзно раненых. В стадии предварительного следствия Павлуша признал себя виновным в том, что, зная о сдаче, корабля не затопил.
17 февраля получилась телеграмма из Владивостока, из которой следовало, что Павлуша едет в Петербург по Сибирскому пути, но имеет возможность на самое короткое время свернуть в Соловьёвку.
И без того в доме творилось праздничное светопреставление, но тут все положительно совсем потеряли голову. Встречать предстояло во вторник.
Для такого случая из каретного сарая выгнали старую, но годную ещё лакированную коляску с перетянутыми цепями шинами, на которой, бывало, отец Павлуши Леонид Воинович любил совершать свои визиты к соседям.
Александра Николаевна в наброшенной на плечи крытой шубе сидела прямо, как истукан, как человек, до конца исполнивший свой долг, как человек, дождавшийся того, что было ему суждено по праву, но отнято несправедливой судьбой, и вот эта горделивая поза была призвана показать всем, кто способен видеть, силу её достоинства, продемонстрировать её победу, но на полдороги силы оставили её и она безвольно откинулась на мягкую кожаную спинку. Когда проехали Кривское и с возвышенности стали видны постройки, нервы её опять натянулись, как струны, и, не замечая толчков дороги, она неотступно заглядывала вперёд, так что шею ломило от напряжённой позы.
Станция сияла огнями, как круизный пароход среди однообразного морского пейзажа. Александра Николаевна без всякой мысли зашла в буфет, поглядела, как два лакея и повар в белом колпаке озабоченно суетятся вдоль бесконечного стола, уставленного бутылками всех величин, цветным стеклом рюмок и искусственными цветами в расписных горшках. Свечи и лампы пылали празднично, станция будто прихорашивалась перед тем, как в двери её хлынет всегда новая и всегда одна и та же дорожная толпа.
Далеко на рельсах мелькнул и постепенно разгорался гигантский огненный глаз. Пока поезд, гремя и вздрагивая, замирал у платформы, она успела ещё подумать, что ящик мадеры, выписанный из города, ещё не прибыл…
Когда поезд остыл и из вагона на перрон вышел Павлуша, – в мерлушковой шапке, давно нестриженный, в каком-то немыслимом пальто, с каким-то немыслимым саквояжем в руке, – у Александры Николаевны подкосились ноги. Она лишь коротко вскрикнула и бросилась ему на грудь. Она трогала его голову, и всё твердила:
– Павлик, Павлик…
– Ну, полноте, матушка, полноте, голубушка, – своим стальным голосом приговаривал он.
– Ты куришь? – с какой-то неопредёленной интонацией, в которой смешалась слепая радость видеть его и то, что при других обстоятельствах можно было счесть укоризной.
– Так, – небрежно бросил он, повертев в пальцах папиросу.
И этот горький дым был ей приятен, и она старалась вдохнуть его.
* * *
Коляска катила по крепкому насту, отполированному полозьями саней; Александра Николаевна не выпускала Павлушину руку, а Павлуша смотрел в знакомые поля, прикрытые снегом.
– Ваше благородие… – окликнул его Игнат, чуть обернувшись.
– Чего тебе, Игнат? – ласково спросил Павлуша.
– Да насчёт войны-то. Всё вот спросить хотел… Измены-то не было?
– Не было измены, – помедлив, отвечал Павлуша. – Не свезло, брат. Бог счастья не дал, да сила не взяла.
– М-м, – отозвался Игнат, озадаченный таким ответом. То, что Бог счастья не дал, это он ещё мог понять, но то что "сила не взяла", ему, специально ездившему смотреть на пленных японцев и удивлявшемуся их малому росту и очевидной телесной немощи, в разум совершенно не входило. "Видно, – решил он, – и впрямь по грехам нашим. Ох-хо-хо".
– Наш вагон прицепили к пассажирскому поезду, но не тут-то было, – не торопясь рассказывал Павлуша. – Все пути забиты эшелонами с запасными, которые отцепляли паровозы от почтовых поездов. Две трети паровозов умышленно поломаны, бывало, что по два перегона шли на том же паровозе и с тем же машинистом, потому что смены в депо не оказывалось. – То, что в устах Алексея Алексеевича казалось ненужной бессмыслицей, теперь лилось для Александры Николаевны сладостной музыкой.
– Примерно через полчаса после сдачи я вышел из своей каюты, где спал после вахты, и увидел, как команда переодевается в чистое. Некоторые искали спасательные средства, но под руками не оказалось ничего, кроме обгорелых коек, – нехотя, сквозь зубы рассказывал он матери. – Из офицеров поначалу видел только мичмана Каськова и старшего механика Чепаченко-Павловского. Каськов сказал мне, что состоялась сдача. Я спросил, будут ли затоплены корабли, на что он ответил, что поздно, так как сдача совершилась. Я поднялся с ним наверх и увидел всю японскую эскадру, окружившую наши четыре корабля. Ферзен, когда увидел флаги, тоже поднял было, но, слава Богу, опомнился и ушёл. Молодчина! Да что ему японцы? "Изумруд" – самый быстрый крейсер на Тихом океане, двадцать три узла даёт… Каськов был страшно расстроен и убит. Он сказал такую фразу: «Мы сдались, как испанцы», и объявил, что пойдет стреляться… Ах, матушка, да разве ж это интересно?
– Но ведь не застрелился? – с испугом спросила Александра Николаевна.
– Да нет, – как-то недобро усмехнулся Павлуша. – Живёт.
Потом Павлуша рассказывал о Сибирском пути, и она покорно, совершенно не вникая в смысл произносимых слов, слушала о Барабинской степи, которая тянется, безлесная, несколько сот вёрст, о горах Златоуста и вообще о красотах восточной дороги.
– Что же вы ели? – спросила она невпопад.
– Ну, на железнодорожные буфеты забастовка не распространяется, – рассмеялся Павлуша, и на эти мгновения, пока длился смех, стал как будто прежним.
– Когда адмирал вывесил сигнал "Сдаюсь", у нас в рубке был командир и лейтенанты Якушев с Белавенцем. Командир приказал отрепетовать сигнал адмирала. Якушев говорит: "Я не приказываю репетовать этого сигнала", а Григорьев говорит: – "А я приказываю". Что тут делать? Но когда появился этот проклятый сигнал, все так растерялись, что началась какая-то бестолочь. Кто кричит: "Ничего не уничтожать, левый борт зарядить", кто: "Замки орудий уничтожить", и опять: "Ничего не трогать", "Все за борт". Приказания эти сбили всех с толку, команда стала обвязываться койками и панически устремилась на ют. Меня обступили, спрашивают: "Надо топиться, вся наша работа пропала даром". Другие очень боялись, что придётся отвечать за сдачу: "Что же с нами теперь будет? Вот сдались, теперь всех нас сошлют на каторгу". Я им объяснил, конечно, что за сдачу отвечают одни начальники, а они – нижние чины. Бобров с Яворовским подготовили корабль к потоплению. Мы собрали свой совет и просили старшего офицера убедить командира затопить броненосец. Найдись человек с сильной волей и прикажи открыть кингстоны – приказание было бы выполнено. Но это было возможно только поначалу, пока у команды не проснулся инстинкт самосохранения. А потом уже следили зорко, чтобы мы, офицеры, не учудили чего. Каськов принес в кочегарку сигнальные книги, шифры и Святые Дары и всё это они сожгли. Да и фуражку свою туда же бросил.
– Зачем фуражку? – удивилась Александра Николаевна.
Павлуша пожал плечами.
– Со злобы, видимо. – Его вдруг опять разобрал смех, когда он вспомнил, как прапорщик Одер кричал: "Пропали мы все, пропало наше дворянство".