– Ах, оставьте, – гневно возразила Александра Николаевна. – Думать надо было прежде, когда посылали их на убой.
– Что ж, даже англичане, – согласился с ней Алексей Алексеевич, – несмотря на всё злорадство, поражаются и восклицают: "Если когда-нибудь можно было вообразить себе нацию, решившуюся похоронить себя под собственными развалинами, то этот спектакль даёт Россия". Эх, ведь когда вооружали броненосец, на Обуховском и Путиловском заводах бастовали, а погрузка-то была оттуда. Все артиллерийские части явились к нам на судно неустановленными, не в надлежащем виде. Страшно тяжёлые были обстоятельства: тут и нагрузить транспорты углём, снарядами, провизией, и при погрузке нельзя обойтись одной своей командой, а рабочих в это время достать было невозможно из-за рабочего движения. Суда вооружаются, а между тем старший офицер во всякий момент должен быть готов с боевой ротой в девяносто человек для подавления беспорядков. Спрашивается, откуда взять этих людей? Ведь нужно, чтобы они с винтовкой умели обращаться, а это были люди, которые годились только для работы. Чтобы привезти что-нибудь с завода в Либаве, нужно было назначать взвод, вооруженный боевыми патронами.
Внезапно трель соловья, прервав горестное повествование Алексея Алексеевича, огласила гостиную, точно птица влетела в самый дом. Гость и его хозяйка взглянули друг на друга. То ли в силу рода занятий, то ли благодаря характеру Алексей Алексеевич излучал покой, а покоя Александра Николаевна не знала уже долго. Удивительно тёплая ночь, соловьиное пение, навевали какое-то давно забытое этими взрослыми людьми томление.
Что-то мелькнуло в этот момент перед Александрой Николаевной, какое-то видение – старый запущенный сад, одинокая скамейка в глубине его, она в розовом барежевом платье, студент училища статских юнкеров перед ней, бледный, сосредоточенный, – что-то такое томное, далёкое, сладкое до грусти… Александра Николаевна склонила голову на плечо, задумалась, так что это сделалось на мгновенье даже неловко, но тотчас же она опомнилась и поднялась на ноги столь стремительно, что Алексей Алексеевич несколько озадаченно, с недоумением на лице был вынужден сделал то же самое.
– Послушайте, – с укоризной себе сказала она, – я же хотела, чтоб вы взглянули на кабинет Павлуши.
Алексей Алексеевич, хотя и не видел в том никакой насущной надобности, возражать из вежливости не стал, тем более что и Александра Николаевна уже овладела собой и стремительной своей походкой увлекала гостя в глубь дома.
– Непременно, непременно, – настаивала Александра Николаевна, и противостоять этому напору не было никакой возможности, да и необходимости, впрочем, тоже не было.
Алексей Алексеевич послушно обозрел комнату, увидел шкаф, набитый книжками "Морского сборника", приветливо глянул на Гомера, но глаза его остановились на старинной гравированной карте.
– Интересная вещь, – заметил Алексей Алексеевич, приблизившись и разглядывая её. – Помнится году эдак в 1893 посещал я эти места. Плавал я тогда на "Рынде"… Ах, вот тут и Катарро обозначен. Скверный городишко, доложу вам по секрету. Ну, что и вспоминать, – поморщился он и как-то так махнул рукой, что можно было вообразить что-то даже неприличное.
Алексей Алексеевич только открыл рот спросить, откуда в доме столь редкая старинная карта, как Александра Николаевна задала очередной вопрос, и мысль его перескочила на другое.
– А всё-таки, сдаётся мне, что будет суд, – поколебавшись, сказал он. – Небогатов и все его командиры исключены из службы. Это дурной знак.
– Суд так суд, – легко согласилась Александра Николаевна. О значении этого суда и о возможных его последствиях задумываться сию минуту было ей невыносимо. – Главное, что жив.
Стоит ли говорить, что бесчисленные впечатления многомесячного похода, сдачи довлели в Алексее Алексеевиче над всеми прочими впечатлениями, но даже у Александры Николаевны, целиком поглощённой судьбой сына, не оказалось сил и внимания в них вникать. Силой вещей разговор то и дело сворачивал на посторонние темы.
Как ни уговаривала Александра Николаевна Алексея Алексеевича погостить ещё, тот был неумолим. Перед самым отъездом Алексея Алексеевича, визит которого празднично взбаламутил сонное соловьёвское царство, дом снова погрузился в тишину, так что опять стало слышно, как невозмутимо отсчитывают время висевшие в простенке часы фирмы Буре. Алексей Алексеевич надел фуражку.
– Эх! Не так думалось возвращаться, – сказал на прощанье он. – Тяжело на душе…
* * *
Словно камень свалился с сердца Александры Николаевны после посещения доктора Емельянова. Жизнь её, или, вернее, представление о ней, которое присутствовало в её сознании, в душе, словом, во всем её существе, всегда пребывало в порядке, где каждое событие занимало положенное ему пространство, как банки с вареньем на кухне у Гапы; ворохи более мелких происшествий лежали в ящиках, как лавровый лист, и всё у неё было на своих местах, и совокупность этого житейского обихода, которым она дорожила, давала ей точное представление о своём месте в мире, и о том долге, которому она в нём следовала.
С войной порядок этот нарушился, если не рассыпался, и только теперь, после визита доброго вестника с несчастного "Сенявина", она снова ощутила его как единое целое, и мало-помалу после скоропалительного отъезда Алексея Алексеевича в ней начался процесс собирания, соединения этого целого, словно бы она заново проживала свою, в общем, бесхитростную жизнь. Покой, которого она не знала много месяцев, обволакивал её мягкой пеленой, и обетованные вещи занимали свои места.
Городок Вердерев, который позже выродился в село, пожаловал её далекому предку в вотчину великий князь рязанский Олег, о чём было даже написано в Воскресенской летописи. Сколько помнила и понимала себя Александра Николаевна, она была мечтательной девушкой. Замужество с отцом Павлуши и Сергея не слишком противоречило её ожиданиям и представлениям. Возможно, – порою она это чувствовала, – натура её была предрасположена к чему-то большему, чем то, что выпало ей на долю, однако мысли об этом, подёрнутые иной раз и каким-то неотчётливым сожалением, нечасто навещали её, и тем, что вышло, она была вполне счастлива – она этим жила.
Некоторое время, после того как стих в полях стук коляски, умчавшей Алексей Алексеевича, она в возбуждении без всякой цели ходила по дому, но понемногу возбуждение это улеглось. Она почувствовала, что вновь овладевает той привычной жизнью, которую берегла, и которую чуть было не исказил суровый, всегда непредсказуемый жребий войны.
Открыв свой альбом, она принялась не спеша перелистывать продолговатые его страницы, останавливаясь на записях, считывая даты, вспоминая. Порою улыбка, полная тихой, спокойной грусти, трогала её губы, а то лицо вдруг становилось сосредоточенным, серьёзным и даже злым. Здесь были и Полонский, и Надсон, и Апухтин, и много ещё разных никому неизвестных доморощенных стихослагателей. Глаза её остановились на строчках Апухтина: "Гремела музыка, горели ярко свечи, Вдвоём мы слушали, как шумный длился бал…" А вот строки К.Р., которые написал ей будущий муж: "Ты так невыразимо хороша! О, верно под такой наружностью прекрасной такая же прекрасная душа!" Она листала дальше, останавливаясь на некоторых записях, по другим же только скользя. И снова попались строки Апухтина:
"О, Боже, как хорош прохладный вечер лета,
Какая тишина!
Всю ночь я просидеть готов бы до рассвета
У этого окна".
Как резко чувствуется, подумала она, что Апухтин писал не ради заработка и даже не ради славы, а просто потому, что в известный момент хотелось ему писать. Он не сочинял, не искал сюжетов, они сами выплывали со дна души, давая верную картину настроения, которое владело им в данный момент…