– В самом деле? – удивился Михаил, потому что он и сам, хотя и являлся обладателем ложки, в точности не помнил украшавших её деталей.
В гвалте и криках, висевших над бульваром, продолжать разговор было трудно, и он обещал перезвонить.
* * *
Михаил вернулся домой, когда часть протестантов, увлечённых некоторыми вожаками, попыталась прорваться к Кремлю. Зачинщики попали в руки полиции, и им предстоял суд. Михаил совершенно не понимал, для чего нужно было прорываться к Кремлю, но удивительное открытие сестры отвлекало его от этих рассуждений. Ложка не попадалась ему на глаза уже несколько лет, и он, после недолгих поисков, припомнил, что она хранилась в квартире матери, в одном из ящиков его старого письменного стола вместе со всяческими осколками жизни, которые ни к чему уже не служили, но расстаться с которыми казалось невозможным. Некоторое время он добросовестно размышлял, что бы могло значить Танино наблюдение, однако стремительно развивающиеся московские события на время отвлекли его от этой неожиданности.
На другой день Триумфальная площадь собрала около пятисот человек. Всё повторилось: автозаки развезли задержанных по отделам внутренних дел. Прогрессивная часть города ответила через день уже семьюстами. Наступило тревожное затишье. Стороны как бы присматривались друг к другу. Общество пребывало в шоке от такого неожиданного с собой обращения, власть боролась с растерянностью, вызванной энергией протестующих и их давно невиданным числом. В Facebook был брошен клич, и уже к пятнице о своём намерении выйти на митинг протеста заявили уже около десяти тысяч человек. Для такого количества людей нужна была площадка, а согласовывать ее было уже поздно. И такая площадка нашлась.
Дело в том, что еще за несколько дней до описываемых событий один из руководителей карликовой организации "Левый фронт" Сергей Удальцов сумел согласовать заявку на митинг, местом которого должна была послужить Болотная набережная, которую в народе именовали площадью. Сам Удальцов был задержан накануне и по приговору суда отбывал пятнадцатидневный срок, но заявка его, утвержденная чиновниками мэрии, никуда не делась, и, естественно, все взгляды обратились на Болотную.
Некоторые лица связались с его женой и соратницей Анастасией и договорились использовать Болотную в общих целях. Раздавались, правда, голоса, что надо бы идти прямо к избиркому, требовать перевыборов и не расходиться, пока требования эти не будут выполнены, но предложения такого рода были редки и тонули в общем хоре рокового благоразумия. Беспорядков никто не хотел, и многим казалось, что достаточно выразить своё несогласие добросовестным стоянием на площади, чтобы власть устыдилась и засела за работу над ошибками.
* * *
На Троицу Александра Николаевна положила себе съездить в Николо-Бавыкинский монастырь, помолиться у чудотворного образа Николая Угодника, обретённого здесь, у родника на Бавыкиной горе в стародавние времена. Бавыкинская гора, на которой расположились монастырские постройки, считалась живописнейшим местом во всей Сапожковской округе. Река Пара огибает здесь высокую песчаную гору, поросшую могучими соснами, а между ними вздымается колокольня с часами.
Александра Николаевна любила это место. В иное время все это истинно веселило бы ей сердце, но теперь радость только подразумевалась, как угадывается в нерешительный день солнце за пелериной перламутровых облаков.
– Пошел колос на ниву, – указал Игнат кнутовищем на заколосившиеся ржаное поле, вдоль которого колеилась дорога.
В конце его Александра Николаевна остановила Игната и вышла собрать васильков.
В воротах стояла монашка с кружкой, которая поклонилась Александре Николаевне как хорошей знакомой. Александра Николаевна по смерти мужа, который вовсе не был набожным, сделала небольшой вклад на помин его души, надеясь хоть этим облегчить его загробную участь.
В соборе было прохладно, пахло свежескошенной травой и полевыми цветами. На каменных плитах лежали прямоугольники солнечного света, пропущенного сквозь оконные рамы. Служил старенький сухонький священник в фиолетовой камилавке, иссохшая фигурка которого утопала в стоящей колом зеленой фелони. Монахини в черных апостольниках, поверх которых были надеты у них черные шапочки, бесшумно скользили по храму, меняя свечи в подсвечниках под иконами.
На лице игуменьи матушки Евлампии царило такое умиление, что взор её словно бы пронизывал предметы, одновременно как будто и вовсе не видя их. И Александра Николаевна, с благоговением взирая на лик настоятельницы, возлагала упования на эту молитвенную силу, придающую чертам её знакомицы надмирные мотивы…
Наступило время молитв Василия Великого. Игуменья положила в царских вратах охапку свежескошенной травы, поставила в царских вратах низкий обитый сиреневым бархатом налой, на него поместили открытый служебник. Священник, поддерживаемый матушкой, тяжело опустился коленями на траву, и все, бывшие в храме, тоже преклонили колена.
Голос у старенького дряхлого священника, паче чаяния, оказался молодым, высоким, без трещины. "Во тьме сидящим восход показывай… и просветивый седящие во тьме и сени смертной…" Священник читал отчётливо, и отзвук каждого произносимого им слова ещё долго витал в гулком пространстве собора. "Лета измеряй живым и времена уствляяй смерти: низводяй во ад и возводяй, связуяй в немощи и отпущаяй в силе: настоящее потребне строяй и будущая полезно управляяй: смертным жалом уязвенных воскресения надеждами веселяяй. Сам убо Владыко всех, Боже Спасителю наш, надежде всех концев земли, и сущим в море далече…" На этих словах – "и сущим в море далече" – по щекам Александры Николаевны покатились слёзы, и далее в продолжении молитвы она уже не умела сдержать их. "Иже и в сей всесовершенный и спасительный праздник, о иже в аде держимых сподобивый приимати…"
Когда раздались слова молитвы о душах сущих во аде, Александра Николаевна внезапно ощутила какое-то неотвязное беспокойство. Сколько раз за свою жизнь стояла она Троицкую службу, но никогда прежде не придавала именно этим очистительным молитвам, дозволенным лишь раз в году, какого-то особенного значения. Но тут ей показалось, что то, что говорит священник, касается непосредственно её. Она начала думать, кто из её родных и знакомых мог оказаться в аду, и ничего не могла придумать, и вдруг её пронзила простая мысль: "Да ведь Павлик в аду! Что, если не ад, японский плен?"
Послышался звучный голос канонарха: "Ныне в знамение всем в яве языцем быша…", и затем чудные, дивные аккорды, сопровождаемые ясным, отчётливым произношением слов стихиры. И торжественные хватающие за сердце аккорды всё росли и росли, и вместе с ними возносилась душа Александры Николаевны куда-то под купол, барабан которого был пронизан голубым солнечным светом.
После отпуста к Александре Николаевне подошла молодая монашенка и, опустив глаза, от имени матушки Евлампии пригласила на чай.
Узенькая дорожка, посыпанная песком, вела от собора наискосок к домику настоятельницы, прикорнувшему под сенью двух вековых сосен. В гостиной на подоконниках стояли в кадках небольшие пальмы, в банках – столетники, бегонии, фикусы, пахло кипарисом и маслом. В изголовье топчана на божнице, освещенной желтенькими огоньками неугасимых лампадок, скучились преподобные, святые, мученики и великомученики. Из-под неё на шёлковом малиновом шнурке висела металлическая фляжка со святой афонской водой. Придерживая широкий рукав рясы, вплыла игуменья. Всё, о чем будет сказано за чаем, Александра Николаевна знала, как "Отче наш". Знала она, что пойдут жалобы на дороговизну хлебов, да на бессовестность торгующих, да на прочие разнообразные неустройства.
– Как только зиму перемоглись. Дрова-то, дрова – сорок пять рублей за сажень! Каково? А говорят, в нынешнюю-то ещё поднимется… Ох, Матушка наша Владычица, видно, к последнему концу всё идет, – горестно приборматывала игуменья, подперев пухлую щёчку пухлым же кулачком.