Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Она стала тяготиться своею любовью к Эгберту — стала самую малость презирать ее. Казалось бы, что еще надо — милый, обаятельный, бесконечно желанный. Но… — ах, какой грозной тучей нависло это «но»! — но он не утвердился на равнине ее жизни каменной горой, на которую можно было положиться без оглядки, незыблемой и главной твердыней. Нет, он был вроде кошки, которую держишь в доме, а она в один прекрасный день возьмет и исчезнет, не оставив следа. Он был как садовый цветок, который трепещет на ветру жизни, а потом осыпается, словно его и не было. Как дополнение, приложение — он был бесподобен. Не одна женщина с восторгом держала бы его при себе всю жизнь как самое красивое, самое завидное свое достояние. Но Уинифред была человеком иных понятий.

Шли годы, и, вместо того чтобы прочней утвердиться в жизни, он все дальше отходил от нее. Он был тонкой натурой, впечатлительной и страстной, но попросту не желал посвятить себя повседневности, работе, как их понимала Уинифред. Нет, он совершенно не намерен был пробивать себе дорогу и трудиться ради дела. Нет-нет, ни за что. А если Уинифред угодно жить лучше, чем позволяют их скромные средства, — что ж, это ее забота.

А Уинифред, в сущности, и не хотела, чтобы он посвятил себя работе ради денег. Слово «деньги», увы, уподобилось для них горящей головне, способной в одну минуту воспламенить их обоих гневом. Но это лишь потому, что словам принято придавать условный смысл. Ибо Уинифред, в сущности, волновали не деньги. Ей было все равно, зарабатывает он что-нибудь или нет. Просто она знала, что три четверти денег, которые она тратит на себя и детей, идут от отца, и позволяла этому обстоятельству стать между нею и Эгбертом casus belli[12], обнаженным мечом.

Чего же она хотела — чего? Ее мать сказала однажды со свойственным ей оттенком иронии:

— Видишь ли, дружок, если тебе на долю выпало смотреть на полевые лилии, кои не утруждаются, не прядут, — ну что же, бывает, что человеку выпадает и такая участь, и она, возможно, не худшая из всех. Зачем ты ропщешь на судьбу, дитя мое?

Мать превосходила детей остротою ума, они чаще всего терялись, не зная, как ей ответить. Так что смятение Уинифред только усилилось. При чем тут лилии? Уж если говорить о лилиях, это ее маленькие дочки. Они, по крайней мере, растут. Ведь у Христа сказано:

«Посмотрите на лилии, како растут». Прекрасно, вот у нее и растут ее девочки. Что же до их отца, этот цветок давно уже вымахал в полный рост, и она не хочет тратить жизнь на то, чтобы созерцать его в расцвете его красоты.

Нет, не в том беда, что он не зарабатывал деньги. И не в том, что бездельничал. Он постоянно что-то делал в Крокхеме, постоянно возился с чем-нибудь, занимался разной мелкой работой. Но какой работой, боже ты мой, какими мелочами — то это садовая дорожка, то роскошные цветы, то стулья, которые нуждаются в починке, — старые, сломанные стулья!

Беда в том, что он ничего не представлял собою. Добро бы он что-нибудь затеял и потерпел неудачу, потеряв при этом все деньги, какие у них есть. Добро бы испытал себя на чем-то. Пусть даже был бы негодяем, мотом — ей и тогда было бы проще. Было бы по крайней мере чему противиться. Мот все-таки представляет собой кое-что. Он рассуждает так: «Нет, я не буду приумножать и держаться купно со всеми, я в этом деле обществу не пособник, я, в меру моих скромных сил, всячески буду вставлять ему палки в колеса». Или так: «Нет, не буду я печься о других. Пускай мне свойственны низменные страсти, зато они — мои собственные, и я их не променяю ни на чьи добродетели». Мот, прохвост, таким образом, занимает определенную позицию. Ему можно противодействовать, и в конечном счете образумить его — во всяком случае если верить книжкам.

Но Эгберт! Что прикажете делать с таким, как Эгберт? Пороков за ним не водилось. Человек он был не только по-настоящему добрый, а даже широкий. И не слабый. Будь он слабый человек, Уинифред могла бы пожалеть его по доброте сердечной. Но даже в таком утешении ей было отказано. Он не слабый человек и не нуждается в ее жалости и доброте. Нет уж, увольте. Он — изысканное, пылкое существо и отлит из более редкой стали, чем она. Он это знал, и она знала. И оттого, бедняжка, еще больше терялась и выходила из себя. Он, существо высшее, более совершенное, по-своему более сильное, забавлялся своим садом, своими старинными песнями, народными танцами — забавлялся себе, видите ли, — а ей доставалось строить будущее, находя ему опору лишь в собственном сердце.

К тому же он начал ожесточаться, недоброе выражение пробегало порой у него по лицу. Он не уступал ей — какое там. Словно сам бес вселился в это статное, стройное, белокожее тело. Он был здоров, был полон затаенной жизни. Да, ему теперь приходилось таить жизненную силу, кипящую в нем, раз жена больше не принимала ее от него. Вернее, принимала лишь изредка. Ибо временами она не могла не покориться. Она так сильно любила его, так желала, все так пленяло ее в этом создании, более совершенном, чем она сама. И она уступала — со стоном уступала своей неутолимой страсти к нему. Тогда он приходил к ней, — дивно! страшно! — она не могла понять иной раз, как они умудрялись остаться в живых после того, как смерч страсти проносился между ними. Для нее это было, как если бы ярые вспышки молнии, одна за другой, пронизывали всю ее насквозь, пока, истощяясь, не угасали.

Но удел смертных — жить дальше. А удел легких, как пух, облаков — понемногу собираться все гуще, гуще, застилая небо, без следа затмевая солнце.

Было так. Возвращалась любовь, и, подобная грозной молнии, между ними вспыхивала страсть. Тогда ненадолго небо сияло над ними чистой лазурью. А потом, неумолимо, неизбежно, на горизонте вновь громоздились тучи, не спеша, потихоньку наползали на небосвод, отбрасывая то здесь, то там ненастные холодные тени, — не спеша, потихоньку сгущались, затягивая небесную ширь.

Шли годы, и небо все реже прояснялось от вспышек молний, все более скупо проглядывала из-за туч лазурь. Постепенно и, казалось, необратимо все ниже нависала над ними давящая серая пелена.

Почему же все-таки Эгберт не пытался предпринимать что-нибудь? Почему не пробовал утвердиться в этой жизни? Почему не был, подобно отцу Уинифред, столпом общества — пусть тонкой, пусть изящной, но опорой? Почему не желал впрягаться ни в какую упряжку? Выбрать для себя хоть какое-то четкое направление?

Ну, что на это сказать? Можно свести коня к водопою, но нельзя насильно заставить его пить. Водопоем был мир, конем — Эгберт. А конь уперся — и ни в какую. Не мог он пить, не мог, и все тут. Зарабатывать на хлеб с маслом ему не было надобности, а работать просто ради того, чтобы работать, он отказывался. Не будут вам водосборы кивать головками в январе, не закукует в Англии на Рождество кукушка. Почему? Не их это дело в такую пору. Не хотят они. Да и не могут хотеть.

То же было и с Эгбертом. Не мог он связать себя участием в общей работе, ибо не было в нем основного: побуждения к этому. Напротив — в нем глубоко засело гораздо более сильное побуждение: держаться в стороне. На отдалении. Никому не причинять вреда. Но держаться в стороне. Не его это дело.

Возможно, ему не следовало жениться и заводить детей. Но кто повернет вспять течение вод?

То же верно было и в отношении Уинифред. Она была не так устроена, чтобы держаться в стороне. Ее фамильное древо принадлежало к тому жизнестойкому виду растительности, чье назначение — тянуться вверх и уповать на лучшее. Ей было необходимо, чтобы жизнь ее имела четкое направление. Никогда в родном доме ей не приходилось сталкиваться с нерешимостью, какая обнаружилась в Эгберте и вселяла в нее такую тревогу. Что делать, что ей было делать лицом к лицу с этой пугающей нерешимостью?

У них в семье все было совсем иначе. Возможно, ее отца тоже посещали сомнения, но он держал их при себе. Пожалуй, он в глубине души не очень-то верил в этот наш мир, в это общество, которое мы строили с таким усердием, а доусердствовались, в конечном счете, до собственной погибели. Но Годфри Маршалл был сделан из другого теста, из муки грубого помола, замешанный круто и не без толики здоровой хитрецы. Для него вопрос был в том, чтобы выстоять, во всем прочем он полагался на волю Божью. Не слишком склонный обольщаться, он все же верил в Провидение. Не мудрствуя и не рассуждая, он хранил в себе своеобразную веру — веру терпкую, точно сок неистребимо живучего дерева. Просто веру, слепую и терпкую, — так сок в дереве слеп и терпок и все же с верой пробивается вверх, питая собою рост. Возможно, он был не очень разборчив в средствах, но ведь и дерево не очень-то разбирается в средствах, когда в стремлении выжить продирается к месту под солнцем сквозь чащобу других деревьев.

вернуться

12

поводом к войне (лат.)

63
{"b":"585827","o":1}