— Каким языком ты стал говорить! — укоризненно сказал Валерьян.
— Я говорю языком плаката, улиц. Да! Скоро и мы с тобой будем работать для улицы: высекать статуи, строить памятники, писать картины для площадей, не вершками, а саженями. Пока идет перестройка всей жизни, и уж тут не попадайся под ноги задумчивая лирика, интеллигентская тоска и поэзия уюта в зимний вечер у камина… К черту все это!.. Сэр! Забудем наши старые заслуги, наденем рабочий фартук, засучим рукава, начнем строить новое на прочном грунте старой земли. Все — дыбом, все — сначала.
Валерьян слушал патетические речи Птицы и не знал, серьезно говорит он или смеется над собой.
Новый звонок прервал красноречие скульптора. Он заковылял к порогу, скрывшись за занавеской. В мастерской послышались два новых мужских голоса.
— Так это и есть Гюго?
— Да, сэр.
— Здорово! Конечно, будет принято…
— Еще не готово.
— Вот это жаль! Эх, жизнь треугольная!
— Но вы обещали нам известного художника, — добавил другой голос, — а фамилии не сказали. Где он? Давайте нам его.
— Есть! — по-матросски ответил скульптор и, откинув занавеску, сказал: — Сэр, пожалуйте!
Валерьян вошел в мастерскую.
— Евсей! — радостно вскричал он, засмеявшись. — Абрамов!
— Опять встреча, — улыбаясь, сказал бывший давосский редактор, в то время как зоолог, растроганный, обнимал Валерьяна.
— Вот так сюрприз! Ах, жизнь треугольная! Ведь про тебя ни слуху, ни духу. Сказали — на Волге застрял. А как нужно-то тебя!
Птица улыбался самодовольно.
— Сэры! — с театральным поклоном сказал он. — Я все это устроил нарочно.
Все засмеялись.
— А это кто? Неужели Ленька? — удивился Евсей. — Студент?
— Уже! — сказал Ленька.
— Куда ни кинь… О, жизнь треугольная! Наконец-то ты сошлась удобным клином для нас. Ленька! помнишь Виллафранку?
— Еще бы! И ваши рассказы про океан и медведицу.
— Ну, а где твоя семья, Валерьян: жена, последняя из тургеневских женщин, Митя, любитель бургундского, и вообще — что сталось с мрачным домом Черновых?
— Он погиб, — тихо сказал Валерьян.
— Мне жаль из них только твою жену, Валерьян, — сказал Евсей, — этот цветок прошлого. Но и то сказать: не жилица она была по нынешним временам.
Он тряхнул головой, выпрямился.
— Итак, ты один, свободен, еще не старик, и уж теперь-то не эскизы будешь писать! Много сил своих погубил ты, но вижу по глазам и сединкам на висках — все, что ты выстрадал, — выльется!
— Начнем с начала, — спокойно улыбаясь, иронически ответил Валерьян.
— Мы тебе дадим хороший заказ: фигуру рабочего в восемь сажен вышины и декорации в Большом театре. Сегодня в семь часов являйся на заседание комиссии, там все и обсудим. — Он взглянул на часы. — Ну, а теперь — пора! Товарищ Абрамов, едем! Скульптора с собой захватим: надо съездить на литейный завод.
— Я готов, — заявил Птица, сбрасывая рабочий костюм.
Все поднялись с мест к выходу.
— А я здесь поработаю до твоего возвращения, — сказал Валерьян скульптору. — Дай бумагу и карандаш!
— Валяй! Я — скоро! Ты куда, Леня?
— В институт. У нас тоже собрание.
— Люблю жизнь! — весело воскликнул скульптор и неожиданно сделал балетное па, повернувшись на своей хромой ноге.
Когда мастерская опустела, Валерьян подошел к окну, растворил его и остановился, пораженный величественной панорамой.
Вся Москва была как на ладони. Сиял ясный, тихий, солнечный день. Солнце играло на бесконечных, уходивших за горизонт зеленью, эмалью, синью и золотом бесчисленных куполах церквей, колоколен и башен. С громадной высоты казалось, что Кремль со своими соборами и Иваном Великим стоит где-то внизу, как сказочное видение. Игрушками казались разноцветный храм Василия Блаженного, Красная площадь с Лобным местом, откуда когда-то Грозный кланялся народу.
Трехсотлетние, уходившие в землю златоглавые церкви, возвышавшиеся когда-то над бревенчатыми теремами древней Москвы, теперь казались задавленными многоэтажными громадами. Московская старина доживала свой век, теснимая грандиозной, быстро катившейся новизной. Еще недавно блистала здесь родовая и денежная аристократия, кипела жизнь верхов.
Теперь пришел рабочий и сразу занял верховное место. Что-то произошло небывалое, серьезное. Это видно по обгорелым многоэтажным домам, исцарапанным снарядами, по рабочей толпе, хлынувшей во дворцы и палаты, по деловым учреждениям вместо прежних увеселительных мест, по плакатам, где преобладает новый властитель жизни — рабочий. О нем пишут, о нем говорят. Он — мировая сила! Богачи, цари и вельможи, еще недавно властные, вынуждены были уступить ему дорогу.
Мрачное прошлое, умирая, еще дышит в этих толстых, несокрушимых стенах! Вот палаты бояр Романовых, сохранившиеся так, как будто Романовы только что оттуда выехали. Чудится, что еще совсем недавно Гришка Отрепьев с кремлевской стены разбился, а из Красных ворот, того и гляди, появится на коне царь Петр в зеленом камзоле.
Вот кряжистое здание Московского университета, напоминающее о бесчисленных поколениях русской молодежи, прошедших через эти старые, низкие двери. Вспоминается вся история русской интеллигенции…
Валерьян долго смотрел на этот ни с чем не сравнимый, полуазиатский, красочный, нелепо-разнообразный, неправильно раскинувшийся древний город, и в его воображении вставала тысячелетняя история России. Многое прошло здесь через душу русского человека, одаряло, обогащало или терзало ее.
Теперь пришла революция. Жизнь забилась с необычайной полнотой и силой.
Москва, как магнит, могучим своим притяжением втягивает в себя наиболее живые силы, все лучшие материалы страны, выковывает, переплавляет их. Скопляется небывалая энергия, растекается и вновь приливает. Мощный гул великого города напоминал тяжко бьющееся гигантское сердце.
Скиталец (С. Г. Петров)
Имя Скитальца прочно вошло в историю русской литературы. В приветствии Президиума Правления ССП СССР в 1939 году, по случаю 70-летия Скитальца, дана высокая оценка творческой деятельности писателя-реалиста: «В тяжелых условиях царского самодержавия вместе с демократическими писателями „Знания“ под непосредственным руководством Алексея Максимовича Горького, в борьбе с реакционным писательским лагерем создавали вы передовую русскую литературу, связанную с трудовыми низами общества. Гуманистическими, демократическими тенденциями, горячим интересом и сочувствием к трудящимся и обездоленным проникнуто все ваше творчество»[1]. Лучшие произведения Скитальца, друга и литературного соратника Максима Горького, тесно связаны с первой русской революцией.
Степан Гаврилович Петров-Скиталец родился 28 октября 1869 года (по старому стилю) в селе Обшаровке, Самарской губернии, в семье отставного солдата, бывшего крепостного столяра.
Жизнь, по словам самого писателя, прошла по нему всеми своими колесами и научила многому. С 1885 по 1887 год Скиталец учился в Самарской учительской семинарии.
В двухклассном училище Скиталец прочел почти всех русских классиков, а из иностранных — Шекспира и Байрона. Перед пытливым взором открылся новый мир, пробудилось желание писать. В своих ранних поэтических опытах он подражал Некрасову, Никитину и Кольцову. Прочел Скиталец также Чернышевского, Михайловского и Щедрина. В годы «безвременья», 1885–1887 гг., Скиталец увлекается Надсоном, стихи которого произвели на него сильное впечатление[2].
Влияние этого поэта-демократа чувствуется во многих стихах молодого Скитальца. Ему близки были идеи демократизма, гражданственность призывов, свойственные поэзии Надсона, идущей от традиций поэтов-шестидесятников.
После исключения из последнего класса семинарии «за политическую неблагонадежность» Скиталец исколесил Поволжье, Украину, Крым, Бессарабию, Западный край в поисках не только работы, но и новых жизненных впечатлений. Он видел не только интересное, но жестокое и страшное в жизни. В 1888 году он впервые привлекается к допросу за политическую пропаганду среди рабочих[3].