В дневнике Елены Сергеевны есть запись от 14 мая 1937 года, в связи с визитом одного из знакомых, человека отнюдь не их круга: «М. А. говорит, что он очень умен, сметлив, а разговор его, по мнению М. А., — более толковая, чем раньше, попытка добиться того, чтобы он написал «если не агитационную, то хоть оборонную пьесу». А на другой день она записывает: «Днем был Дмитриев. Говорит: пишите агитационную пьесу. Миша говорит: «Скажите, кто вас прислал?» Дмитриев захохотал. Я ему очень рада». (В. В. Дмитриев был их близким и верным другом.)
Последняя, роковая его болезнь началась в августе, или, вернее, тогда она впервые обнаружилась, но врачи ее еще не распознали (потом оказалось, что это злокачественная гипертония). По временам она его еще отпускала. Помню, как я провожал его с Еленой Сергеевной в середине сентября в Ленинград, как он нервничал на перроне, поминутно ощупывая свои карманы: здесь ли билеты, не забыл ли бумажник, хотя только что это проверял. В конце сентября она привезла его домой совсем уже больным. У него начались непрерывные сильнейшие головные боли. Стало заметно ухудшаться зрение. Помню его в темных очках и в черной шапочке, похожей на академическую. И почти всегда в халате, даже когда и не лежал.
Но и после этого наступали короткие периоды улучшения его самочувствия. Все это время он то и дело возвращался к работе — правил роман, «Мастера и Маргариту». Иногда Елена Сергеевна записывала его правку.
Даже еще в январе 1940 года был у нас какой-то разговор, — какой, уже не помню, — о новой пьесе. В это же время мне удалось уговорить его подписать с Художественным театром договор на постановку его пьесы «Пушкин».
С конца января началось резкое ухудшение, которое потом уже грозно нарастало чуть ли не с каждым днем.
Странно, что я так мало конкретного запомнил из периода последней его болезни, хотя бывал у них очень часто, а по телефону с Еленой Сергеевной говорил почти каждый день. Может быть, потому, что было уж очень страшно, и все впечатления сливались в одно, и чувство было одно: острой жалости к нему.
Он умирал так, как и жил всегда: мужественно, без жалоб, без страха, насколько мне дано судить, и с полным сознанием неизбежности. Когда мы оставались вдвоем в его затемненной комнате, он больше говорил обо мне, чем о себе, и у него проскальзывали необыкновенно ласковые ноты в голосе. Однажды он вдруг заговорил, волнуясь, о неизбежности войны, о том, что война близко, что всем надо быть к этому готовыми.
Помню и юмор, не вымученный, легкий, как всегда, и помню, как он один раз спросил: «Почему же вы не смеетесь?»
Меня все время о нем, о его состоянии расспрашивал Пастернак, и мне показалось, что им непременно надо увидеться. Борис Леонидович горячо на это откликнулся и тут же к нему пошел. У меня в дневнике запись от 22 февраля: «У Булгаковых все то же. В выходной был там, но к нему в комнату не заходил. С улицы входить в этот дом жутко. Елена Сергеевна сегодня слегла — сердце. Мне сказала в слезах, что боится сойти с ума.
Пастернак был у них, сидел у Михаила Афанасьевича довольно долго, наедине. Как только он ушел, Елена Сергеевна позвонила мне в театр, сказала, что впечатление у них обоих чудесное, очень тепло — о Пастернаке. А на другой день Пастернак мне звонил. Я даже не ожидал такого». На этом моя запись обрывается. Очевидно, не ожидал такой потрясенности личностью Булгакова. О чем они говорили — остается лишь догадываться тем, кто знал или хотя бы достаточно ясно себе представляет их обоих.
В театре все каждый день расспрашивали о его состоянии, сочувствовали, ужасались. Написали большое коллективное письмо правительству с просьбой отправить его на лечение за границу, в Чехословакию, кажется. Но было уже поздно.
С. Раевский[79]
«Спутники Сатурна»
В «Театральном романе» Булгакова есть хорошо знакомая мне сцена, как ходили в театр по контрамаркам. На самом деле выдавал контрамарки жаждущим попасть на спектакль администратор театра Федор Николаевич Михальский — близкий друг моей дальней родственницы Надежды Богдановны Раевской; через нее я с ним и познакомился. Он был деловым, энергичным и одновременно обаятельным человеком. Его описал Булгаков в «Театральном романе», где он фигурирует под именем Филиппа Филипповича Тулумбасова, иначе просто Фили.
Описанные сцены в конторе театра точно копируют всю тамошнюю обстановку, разве что телефонов было не четыре, а три.
Мои частые посещения МХАТа в конце двадцатых — начале тридцатых годов все больше и больше сближали меня с театром, и я искал случая лично познакомиться с его актерами, а более всего с самим автором «Дней Турбиных».
Случай такой представился.
Наступил 1932 год. На сцене МХАТа возобновился спектакль «Дни Турбиных». Я продолжал часто посещать Художественный театр, одновременно я увлекался верховой ездой. Занятия в школе верховой езды Осоавиахима проходили в большом здании манежа военной академии в Земледельческом переулке. Вместе со мной в группе занималась Любовь Евгеньевна Белозерская. О том, что она была в то время женой М. А. Булгакова, я и не подозревал.
Однажды я участвовал в конноспортивном соревновании в паре с Любовью Евгеньевной, с которой приходилось мне в то время часто общаться на тренировках. Беседуя на театральные темы, Любовь Евгеньевна мне сказала, что автор «Дней Турбиных» ее муж. Приза мы тогда не получили, но награды мне не требовалось. Для меня было важно, что я выступал в паре с женой Булгакова и что теперь я попытаюсь повидаться с самим писателем. Но под каким предлогом?..
В описываемое время я работал в лаборатории одного из московских вузов, а мой друг Женя Островский, физик по специальности, был научным сотрудником в другом НИИ. Одной из научных тем, представлявших в то время значительный интерес, была разработка способа получения некоего ценного сплава. В жизни обеих лабораторий, наряду с серьезными делами, были и комедийные моменты. И мы с Женей решили написать пьесу, посвященную замечательному сплаву, который мы назвали «сатурн», а саму пьесу — «Сатурн и его спутники». Но тут мы узнали, что на такую же тему написал пьесу известный драматург Киршон, называется она «Чудесный сплав» и будет поставлена в нескольких московских театрах, в том числе и в МХАТе. Постановка «Чудесного сплава» в МХАТе и в Театре им. Ермоловой вызвала у нас негодование. Мы нашли ее весьма неправдоподобной, хотя у зрителей она имела большой успех. С упорством взялись мы за писание своей пьесы и вскоре осилили две картины первого действия. Дальше наше творчество застопорилось, а впереди мыслились еще четыре картины.
После долгих размышлений мы пришли к выводу: необходимо посоветоваться с настоящим драматургом, и решили, что лучше всего — с Булгаковым.
А как это осуществить?
Когда я познакомился и даже подружился с Любовью Евгеньевной, то решил, что попрошу ее познакомить нас с Михаилом Афанасьевичем. Я рассказал ей о задуманной пьесе. Она охотно согласилась и обещала позвонить мне по телефону. Через два или три дня раздался звонок.
Помнится, это было в ноябре 1933 года. Любовь Евгеньевна мне сообщила, что такого-то числа по такому-то адресу мы должны прийти к семи часам вечера. Нас примет Михаил Афанасьевич.
Мы отправились и в назначенное время позвонили в старинную квартиру на Большой Пироговской улице. На наш звонок дверь, к моему удивлению, открыла не Любовь Евгеньевна, а молодая элегантная дама с удивительно добрым, привлекательным лицом. «Елена Тальберг», — мелькнуло у меня в голове.
Дама, по-видимому, почувствовала наше смущение и первая вступила в разговор:
— Пожалуйста, проходите. Вы — Раевский?
— Да.
— Любовь Евгеньевна говорила нам, что вы желаете встретиться с Михаилом Афанасьевичем. Пожалуйста, раздевайтесь и проходите сюда, он сейчас выйдет.
Из маленькой передней мы прошли в довольно большую комнату, посреди стоял овальной формы стол, а с противоположной от прихожей стороны две или три ступеньки вели в соседнюю комнату, как выяснилось — в кабинет писателя. Стены комнаты, куда мы вошли, были увешаны многочисленными фотографиями, карикатурами и окантованными вырезками из журналов и газет.