Он был значительно старше всех молодых «накануневцев». Как-то мы разговорились о возрасте, — оказалось, что в том году, когда я только поступил в первый класс. Булгаков уже оканчивал гимназию.
С точки зрения двадцатидвухлетнего юноши «четвертый десяток» Булгакова казался почтенным возрастом, хотя этот четвертый десяток Михаил Афанасьевич едва только начал. Сам он очень серьезно относился к своему возрасту — не то чтобы годы пугали его, нет, он просто считал, что тридцатилетний возраст обязывает писателя. У него даже была своя теория «жизненной лестницы». Он объяснял ее мне, когда мы шли с ним в зимний день по Тверскому бульвару — он в длиннополой и узкоплечей шубе на теплом меху, я в своей куртке мехом наружу.
У каждого возраста — по этой теории — свой «приз жизни». Эти «призы жизни» распределяются по жизненной лестнице — все растут, приближаясь к вершинной ступени, и от вершины спускаются вниз, постепенно сходя на нет.
Много лет спустя — уже в тридцатые годы — я вспоминал эту булгаковскую теорию. Однажды пришел к нему и вижу: в узком его кабинете на стене над рабочим столом висит старинный лубок. На лубке — «лестница жизни» от рождения и до скончания человека. Правда, человек, сначала восходящий по лестнице, а потом нисходящий по ней, был отнюдь не писатель. Был он, по-видимому, купец — в тридцать лет женатый владетель «собственного торгового дела», в пятьдесят — на вершине лестницы знатный богач, окруженный детьми, в шестьдесят — дед с многочисленными внуками — наследниками его капитала, в восемьдесят — почтенный старец, отошедший от дел, а еще далее «в бозе почивший», в гробу со скрещенными на груди восковыми руками…
Булгакову очень нравился этот лубок. Неважно, что на лубке восхождение и нисхождение жизни купца. Можно ведь этак представить и жизнь писателя: в тридцать лет написал роман, в пятьдесят достиг признания, в шестьдесят много и широко издается…
Но Булгаков и до полных пятидесяти не дожил, при жизни никогда не издавался много. Только сейчас — спустя четверть века после кончины начал обретать заслуженное признание…
В двадцатые годы лишь ограниченный круг людей по-настоящему ценил его огромный талант.
Роман, над которым работал Михаил Афанасьевич, назывался «Белая гвардия». Он печатался в журнале «Россия» в 1925 году. Но печатанье его оборвалось, — журнал закрылся, не успев напечатать последней части романа.
Но и недопечатанный роман привлек внимание зорких читателей. МХАТ предложил автору переделать его «Белую гвардию» в пьесу. Так родились знаменитые булгаковские «Дни Турбиных». Пьеса, поставленная во МХАТе, принесла Булгакову шумную и очень нелегкую славу. Спектакль пользовался небывалым успехом у зрителей. Но печать взяла его, как говорится, в штыки. Чуть ли не каждый день то в одной, то в другой газете появлялись негодующие статьи. Карикатуристы изображали Булгакова не иначе как в виде белогвардейского офицера. Ругали и МХАТ, посмевший сыграть пьесу о «добрых и милых белогвардейцах». Раздавались требования запретить спектакль. Десятки диспутов были посвящены «Дням Турбиных» во МХАТе. На диспутах постановка «Дней Турбиных» трактовалась чуть ли не как диверсия на театре. Запомнился один такой диспут в Доме печати на Никитском бульваре. На нем ругательски ругали не столько Булгакова (о нем, мол, уже и говорить даже не стоило!), сколько МХАТ. Небезызвестный в ту пору газетный работник Грандов так и сказал с трибуны: «МХАТ это змея, которую советская власть понапрасну пригрела на своей широкой груди!»
Что же так возмутило тогдашних ненавистников «Дней Турбиных»? Сегодняшнему зрителю и читателю трудно это понять. Да, в пьесе Булгакова показаны милые и добрые люди — русские интеллигенты в рядах белой гвардии. И пьеса доказывала, что, несмотря даже на этих симпатичных людей, на их доброту, благородство, душевность, патриотизм, — несмотря даже на них! — белогвардейское дело обречено исторически. Но в то время этого в пьесе не замечали. Не видели.
Спектакль был превосходен. Как позабыть очаровательного Лариосика в исполнении юношески хрупкого Яншина!
Более других неистовствовал видный в Москве журналист Орлинский. В короткий срок этот человек прославился своими фанатичными выступлениями против Булгакова и его пьесы «Дни Турбиных».
Орлинский не только призывал на страницах газет к походу против «Дней Турбиных», но подобными призывами заканчивал каждую из бесчисленных речей на антибулгаковских диспутах.
Михаил Афанасьевич избегал посещать эти диспуты. На некоторые его приглашали, он обычно отказывался. Однако имя Орлинского так приелось ему, он уже столько наслышался о своем лютом противнике, что однажды не выдержал и, как всегда, светски подобранный, одетый безукоризненно, явился на диспут, где ораторствовал Орлинский.
Диспут состоялся в здании театра Мейерхольда на Триумфальной площади, теперь площади Маяковского.
Появление автора «Дней Турбиных» в зале, настроенном в большинстве недружелюбно к нему, произвело ошеломляющее впечатление. Никто не ожидал, что Булгаков решится прийти. Послышались крики: «На сцену! На сцену его!»
По-видимому, не сомневались, что Булгаков пришел каяться и бить себя кулаками в грудь. Ожидать этого могли только те, кто не знал Михаила Афанасьевича.
Преисполненный собственного достоинства, с высоко поднятой головой, он медленно взошел по мосткам на сцену. За столом президиума сидели участники диспута и среди них готовый к атаке Орлинский.
Булгаков спокойно слушал ораторов, как пытавшихся его защищать, так и старых его обвинителей во главе с Орлинским.
Наконец предоставили слово автору «Дней Турбиных». Булгаков начал с полемики, утверждал, что Орлинский пишет об эпохе Турбиных, не зная этой эпохи, рассказал о своих взаимоотношениях с МХАТом. И неожиданно закончил тем, ради чего он, собственно, и пришел на диспут.
— Покорнейше благодарю за доставленное удовольствие. Я пришел сюда только затем, чтобы посмотреть, что это за товарищ Орлинский, который с таким прилежанием занимается моей скромной особой и с такой злобой травит меня на протяжении многих месяцев. Наконец я увидел живого Орлинского. Я удовлетворен. Благодарю вас. Честь имею.
Не торопясь, с гордо поднятой головой, он спустился со сцены в зал и с видом человека, достигшего своей цели, направился к выходу при оглушительном молчании публики.
Шум поднялся, когда Булгакова уже не было в зале.
III
На время но только на недолгое время, пока «Дни Турбиных» еще не были сняты с репертуара, положение Булгакова изменилось. Он мог позволить себе уже не писать фельетон за фельетоном чуть ли не каждый день. Он больше не жаловался, что не остается «времени для себя», то есть для большой серьезной работы. Появились деньги — он сам говорил, что иногда даже не знает, что делать с ними. Хотелось бы, например, купить для кабинета ковер. Имеет право писатель украсить свой кабинет ковром? Но, помилуйте, купишь ковер, постелешь, а тут, изволите ли видеть, придет вдруг инспектор, увидит ковер и решит, что недостаточно обложил тебя, — не иначе как писатель скрывает свои доходы!.. И таким наложищем обложит, что и ковру рад не будешь, и дай боже, чтоб на пару штанов осталось!
Писатели в ту пору должны были так же, как и «частники» и «ремесленники», подавать декларации о своих доходах, а Булгаков, бывший тогда особенно на виду, почему-то вызывал постоянное недоверие своего фининспектора. Должно быть, из-за недружелюбных статей о Михаиле Булгакове в разных газетах. Впрочем, материальное благоденствие Булгакова длилось не так уж и долго. Пьесу с репертуара сняли, печатать его перестали.
Но если его не печатали, то не могли помешать ему участвовать в публичных литературных спорах. В стенах Большой аудитории Политехнического музея они почти прекратились. Но в «Доме Герцена» на Тверском бульваре, 25, еще продолжались, правда, не с прежней страстностью и все реже и реже.
На одном из них выступил и Булгаков.