Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Уже случалось в те годы в моей жизни кое-что и волнительно-радостное и тревожное, но чувство, с каким я смотрел тогда на следы работы Максима Горького, было новое: со странной тревогой я переходил от одного замечания к другому.

У меня написано: «Мама садилась, раскрыв веер, усыпанный чешуйчатым бисером». Подчеркнув слово «чешуйчатым», Горький замечает: «Нет такого бисера». Нескладную фразу: «Из более ранних впечатлений сохранилось следующее» — он исправляет: «Из впечатлений более ранних помню». У меня написано: «Настя несколько раз ставила самовар». Горький исправляет: «Подогревала». Фраза: «…нас переносили в свежие постели, встречающие нас полотняным холодком» — упрощается: «Переносили в свежие постели, в полотняный холодок». У меня написано: «Он держал похрустывающую свечечку». Горький над словом «похрустывающую» ставит вопросительный знак сипим карандашом — и, вникая в его вопрос, я понимаю, что выражение не совсем точно: «похрустывает» не мягкая восковая свечечка, а горящий фитилек. Возможно, это как раз тот случай, когда не обязательна педантичная точность, но опять-таки — и суть в этом — указание учит одному из важнейших правил: присматривайся к каждому написанному слову, это очень важно. Написано: «Над очагом задымленная цепь». Горький предлагает «закопченная». К слову «баклава» (род специфических восточных сладостей) он требует пояснительной сноски.

Однажды у меня был такой случай. Редактор, правивший мой рассказ, не мог понять в нем одного логического хода. В рассказе передается впечатление, охватившее людей при виде внезапно открывшихся на их пути вершин Эльбруса. В тексте сказано: «Обе его вершины выступили из-за горы, на которую мы взбирались. Предчувствие радости не обмануло нас. Охваченные волнением, мы в молчании остановились; постукивал только мотор автомобиля».

Мне эти фразы представлялись последовательными и выражающими то, что я хотел выразить, и я старался, насколько это возможно, растолковать их редактору. Допускаю, что со мной можно было все-таки не согласиться, но вот что я услышал:

— Может быть, и так! — возразил мне редактор. — Но тогда здесь нужно вставить эмоцию.

Я опешил. Как это так — «вставить эмоцию»?

Всякий интерес к работе с этим редактором пропал — так же, как и доверие к его компетентности. А нужно сказать, что происходило это в одном из крупнейших московских журналов.

Издавна авторам известно чувство сопротивления редакторскому карандашу. Конечно, бывает и так, что жажда увидеть свое произведение напечатанным сильнее благоразумия и таланта, но, думается мне, как правило, средний редактор знает меньше, чем средний писатель, чувствует и работает более робко.

Сенковский, известный во времена Пушкина редактор, не раз говорил, что всякое произведение надобно «выглаживать и выглаживать». Иначе смотрел на дело Пушкин, редактор «Современника». Он избегал дотошного, придирчивого вмешательства в работу своих авторов. Так понимая свою роль редактора крупнейшего и новаторского журнала, он сумел, однако, вдохновить Гоголя на «Ревизора» и «Мертвые души».

У нас есть кого вспомнить на этом поприще: отличным редактором был Герцен. А Некрасов! А Салтыков-Щедрин! Короленко!

На наших глазах Горький продолжил классическую линию редакторов русской литературы. Горький был редактором Пришвина, Тренева, первым наставником Бабеля, Всеволода Иванова. Он видел больше и шире, чем только то, что написано на страницах. Он видел лес, а не только деревья. Мне кажется, это и нужно назвать методом, которого придерживался Горький. Взгляд был усвоен им от его лучших учителей. Видеть лес, а не только деревья — по моим наблюдениям, это качество свойственно всем редакторам с истинным чувством искусства, как правило, редакторам-писателям. Этому нужно учиться у Горького. Культура, знание жизни, ясное понимание целей — три свойства проступают во всех словах и делах необыкновенного редактора. Но, конечно же, это еще и любовь и талант! И это главное. Лучше не браться за труд редактора тому, кому это непонятно. Нет. Горький не требовал «вставить эмоцию»… Согласитесь, ведь подобное требование — анекдот! Но как ни печально, все еще нет недостатка в подобных анекдотах.

Разумеется, немногие из нас могут выдержать сопоставление с Горьким, но каждый должен думать о том доверии, какое он внушил к своему карандашу. Каждому из нас — и редактору, и писателю — нужны и опыт, и трудолюбие, но прежде всего готовность отдать судьбу делу литературы, любить ее. Поверьте, о каждом примере любовной, умной редактуры среди литераторов говорят с благодарностью. Судьбы книг не должны уподобляться судьбам детей, страдающих от чрезмерной опеки, их формирование и жизнь должны быть здоровыми. Давно известно: искусство, как сад, выращивается любовью к нему, полезно покровительствовать ему, но не нужно деспотически опекать — искусство думает и совестится само за себя.

Теперь мы так и говорим: «горьковские запятые», имея в виду запятые, которые не забывал он ставить в наших рукописях. Но главное в том-то и состояло, что, не пропуская мелочи, он заботился о крупном: о жизненности, о здоровье, о будущности писателя и его творения, он слышал весь шумящий лес и учил слышать это нас.

Он не требовал выдать на-гора эмоцию для соединения плохо, на его взгляд, соединенных частей. Обнаружив какую-нибудь погрешность, хотя бы и композиционную, никогда не прибегал к саркастическим междометиям и восклицаниям, а просто и ясно отмечал: «Нельзя располагать материал так бессвязно». Это встречал я и в своей рукописи.

Горький обязательно помнил — и требовал того же от автора, — на какого читателя рассчитан материал, в какой журнал предназначается? И если находил, что рассказ, очерк, повесть, может быть, и хороши, но написаны в такой форме, что не будут поняты неподготовленным читателем, предлагал автору исправить его упущение.

В одном моем рассказе, предназначавшемся для «Колхозника», было такое место:

«— Но где же твой муж? — спросил Гульбашев.

— Алай! Да я его и не вижу, — сердито проговорила женщина.

— Ну, этого не скажешь, — возразил он, смягчившись.

Опять все рассмеялись. Рассмеялась и Салихат, смущенная этим намеком, и в замешательстве стала собирать своих девочек…»

Руководимый заботою о малоподготовленном читателе, Горький пишет на полях рукописи: «Намек не ясен читателю, он может не догадаться, что Гульбашев смотрит на детей».

Так же внимательно Горький следил за точностью сообщаемых фактов. «Ветер от быстрого хода поезда, — написано у меня, — отдувал по сторонам травы, которые в то время были еще такими же, как при Гоголе, — выше коня и всадника». Описание это относится по времени к концу прошлого века. Горький по своим собственным наблюдениям знал, как выглядела в ту пору украинская степь, и он указывает автору: «Неверно». В короткой этой реплике чувствуется даже понятное раздражение. Но опять-таки я не увидел здесь ни редакторского «ого-го!», ни проставленных в ряд двух, трех, а то и четырех восклицательных знаков…

Горький любил литературу так сильно, как только может любить свое дело человек необыкновенных сил и чувств. В этом была его правда.

Этого человека всегда воодушевляла и укрепляла вера в то, что его труд, соединенный с трудом других людей, рождает благо, облегчает появление вещей, смелых, талантливых, достойных идей социальной революции, достойных строгого, высокого вкуса. Это всегда слышалось мне в его трудах, в его призывах, всегда я видел Горького таким, каким увидел его в первый раз в Москве, на собрании ударников начала 30-х годов.

Он всегда был молод и мало когда нуждался в чужой помощи, чтобы находить истину. Постоянный реформатор и бунтарь, он видел существо предмета, и в оценках смело верил себе, ни на минуту не страшась ответственности. Беспрерывный труд был так же необходим ему, как дыхание. Дышать и трудиться — это было для него одно и то же. И как радостно и благодарно помнить: а ведь и над твоей рукописью дышал этот необыкновенный человек.

43
{"b":"583149","o":1}