Вместе с ним арестовали едва выпустившегося гимназиста Женю – вероятно, просто как брата. Жене было почти восемнадцать. По предположению историков литературы Оксаны Киянской и Давида Фельдмана, он, надеясь на снисхождение, на первом допросе уменьшил свой возраст, и именно поэтому фальшивый год рождения – 1903-й – преследовал его всю жизнь в документах и биографиях и до сих пор встречается в некоторых текстах.
Пока Катаев сидел, в августе 1920 года погиб его двоюродный брат 38-летний Василий Николаевич, военврач в госпитале – по семейному преданию, он поплатился жизнью за то, что лечил оставшихся раненых и больных белогвардейцев…
Прошел ли наш герой регистрацию в губвоенкомате, которой подлежали все офицеры? Неизвестно. Не пройти – беда, признать службу на «Новороссии» – тоже беда. Но герой его повести «Уже написан Вертер» зарегистрировался. Наград за мировую войну у него не сохранилось – спустя десятилетия оставалось описывать своему сыну, как они выглядели, поскольку власти «требовали у населения сдачи не только оружия, но и царских орденов».
Очевидно, шашку изъяли… Она всплывает там и тут. Например, в последней повести «Сухой лиман» (1986) во дворе дома на Пироговской возник красноармеец «в разношенных солдатских башмаках»: «Офицерская реквизированная шашка с аннинским темляком, висевшая у него на боку, совсем не подходила к его деревенской внешности».
Арестовали ли Катаева за какое-то «новое дело»?
Вряд ли шаткий после болезни юноша, только что одолевший смерть, сразу же примкнул к подполью, притом что разоблачение означало верную гибель.
Тем не менее донесения чекистов свидетельствуют о нескольких организациях, выявленных в 1920 году. Если верить «Отчету Центрального Управления Чрезвычайных Комиссий при Совнаркоме Украины за 1920 год», подпольщиков было немало. Естественно сомневаться в достоверности обвинений, но заговоры тоже имели место. Гражданская война продолжалась, с новой силой разгорелась война с Польшей, в Одессе тайно присутствовали Василий Шульгин и его соратники по «Азбуке». У многих сохранялась надежда на повторение прошлогоднего успеха – летний десант 1919-го, поддержанный мятежом.
Обратимся к разоблаченным.
Созданная неким Серафадисом, секретарем греческого консула в Одессе, организация почти в 300 человек «успела связаться с милицией, выделить группы преданных ей милиционеров, на обязанности которых возлагалось занять соответствующие пункты во время переворота». Другую группу (разведывательную) возглавлял бывший командир Волчанского отряда Балаев: она, как утверждалось, была организована врангелевскими агентами, прибывавшими в Одессу из Крыма. В мае была разгромлена небольшая группа бывшего командира Дроздовского конного полка полковника Гусаченко, будто бы готовившая волнения в уездах и одновременный удар по ЧК в Одессе. В начале июля была раскрыта организация в несколько десятков «врангельцев и петлюровцев».
Но было еще два крупных дела. «Польский заговор» и «заговор на маяке».
В «Вертере» Катаев называл первый заговор польскоанглийским, поскольку участвовало в нем несколько англичан. Считается, что во главе заговорщиков стоял некто Новосельский, присланный в Одессу польским Генеральным штабом. Организация якобы планировала мятеж в поддержку войск Пилсудского, которые в это время находились за сотни километров от города (в мае поляки взяли Киев, но уже в августе обороняли Варшаву).
В «заговоре на маяке» (задача – вывести из строя прожектор, когда в гавань войдет врангелевский десант) был обвинен герой «Вертера». За этот «заговор» среди прочих арестовали катаевского друга Виктора Федорова. Но аресты прошли в июне, а Катаева взяли ранней весной.
В повести «Отец», писавшейся тщательно в 1920-е, Петя Синайский – это он сам, Валя, «молодой человек в офицерской тужурке с артиллерийскими петлицами», которого ведут по пустым широким улицам, где еще недавно «расхаживали офицерские патрули и дефилировали отряды британской морской пехоты».
Прототипом «Димки» в «Вертере» был Виктор Федоров, но и там – о себе самом, это же Вале «чернокурчавый, как овца», конвоир говорит: «Господин юнкер, иди аккуратней. Не торопись. Успеешь».
Подвалы, лестницы, гараж, шум мотора, заглушавшего выстрелы и крики.
В «Грасском дневнике» Галины Кузнецовой есть реакция Бунина на повесть «Отец» в разговоре с женой:
«– Нет, все-таки какая-то в нем дикая смесь меня и Рощина[18]. Потом, такая масса утомительных подробностей! Прешь через них и ничего не понимаешь! Многого я так и не понял. Что он, например, делает с обрывком газеты у следователя? Конечно, это из его жизни.
– А разве он сидел в тюрьме?
– Думаю, да.
– Он красивый, – сказала В[ера] Н[иколаевна]. – Помнишь его в Одессе у нас на даче?»
Кажется, Бунин не случайно обратил внимание на сцену в кабинете у следователя – одно из сильнейших мест в рассказе, шизофренический приступ загнанного существа, когда арестованный, дожидаясь чекиста, хватает с пола какие-то бумажки, воображая в бреду, что от этого зависит его судьба.
Подобное же и в «Вертере»: герой, обезумев, загадывает, что, если он не шелохнется, его не вызовут на расстрел…
«Он знал, что уже ничего не поможет, – это из рассказа 1922 года «Восемьдесят пять». – Он уже видел себя введенным в пустой гараж, где одна стена истыкана черной оспой, и совершенно точно осязал на затылке то место, куда ударит первая пуля».
Черновой вариант названия повести «Уже написан Вертер» – «Гараж».
Это из «Вертера»: «Теперь их всех, конечно, уничтожат… Говорят, что при этом не отделяют мужчин от женщин. По списку. Но перед этим они все должны раздеться донага. Как родился, так и уйдет».
В книге К. Алинина, в 1919 году арестованного и случайно избежавшего расстрела, «“Чека”. Личные воспоминания об Одесской чрезвычайке» показан именно такой конвейер: «На расстрел выводили по одному, иногда по два. Осужденного заставляли в подвале раздеваться… Нередко расстрелы сопровождались истязаниями». (То есть этого избежал Катаев в 1919-м, когда клялся в любви к большевикам, за что его осуждал «неприкосновенный» Бунин.)
О том же историк Игорь Шкляев, автор книги «Одесса в смутное время» (2004), со ссылкой на одного из комендантов здания ЧК: «Приговоренные раздевались донага, причем одежду сортировали на мужскую и женскую, верхнюю и нижнюю».
Героя «Вертера» допрашивают, из его камеры уводят людей: кто-то отрешенно держится, кто-то безумеет. Фамилии, приведенные Катаевым, подтверждают архивы. То есть это, скорее всего, были его сокамерники: «полковник в английской шинели» Вигланд и штабс-капитан Венгржановский («как две капли воды похожий на свою младшую сестру, – вышел из камеры с дрожащей улыбкой, отбросив в сторону недокуренную папироску»). Расстреляли и юную гордую красавицу Анну Венгржановскую («Неужели Венгржановская тоже разденется на глазах у всех?»). Катаев помнил их всю жизнь.
Его стихи, обычно живописные, в это время стали другими, высушились, упростились до наива: он заговаривал ими себя как человек, пробующий договориться с неволей и небытием.
Раз я во всем и всё во мне,
Что для меня кресты решеток –
В моем единственном окне –
Раз я во всем и всё во мне.
И нет предела глубине,
А голос сердца прост и кроток:
Что для меня кресты решеток,
Раз я во всем и всё во мне.
Хотя вот в другом тюремном стихотворении – романтическая краска, метафора, отсылавшая к церковному детству:
Подоконник высокий и грубый,
Мой последний земной аналой.
За решеткой фабричные трубы,
И за городом блеск голубой.